Я услышал монотонный настойчивый стук. Говорю: стук, хотя, возможно, это
был назойливый скрип неплотно закрытой двери. Вначале сон - сам себе голова
- пытался объяснить эти звуки по своему разумению, но постепенно начала
возвращаться реальность. Я увидел перед собой стену - незнакомую, с расплывчатыми
тенями; потом заметил в углу подушки бурое пятнышко, похожее на засохшую
каплю крови, и почувствовал жгучую пульсирующую боль во лбу. Где я? - была
первая мысль. Как оказался у исчерченной темнотой стены? Между тем кто-то
продолжал с грохотом ломиться в дверь.
Я медленно встал с кровати и машинально пошел в ту сторону, откуда доносился
стук. По пути опрокинул стул, вероятно, с моей собственной одеждой. Впереди
мерцала точечка яркого света. Похоже, это была моя квартира и мой глазок
на темной плоскости двери.
"Сейчас. Минутку. Открываю", - хотел сказать я, но голос не желал
повиноваться, и я только захрипел, мучительно закашлявшись.
Едва я повернул защелку замка, дверь приоткрылась. На площадке стоял лысоватый
молодой человек в светлом костюме, а за ним двое полицейских.
- Можно войти? - спросил блондин.
- Да. Но... почему?
- Сейчас объясню,- и шагнул через порог; полицейские тоже вошли.
- Что случилось? - снова спросил я. Один из полицейских остался у незакрытой
двери. Второй последовал за блондином, легонько подталкивавшим меня в глубь
квартиры.
- Совершено убийство, - сказал блондин, а я подумал, что подобные тексты
мне откуда-то хорошо знакомы.
- Где совершено убийство? - Я постепенно узнавал свою прихожую с большой
вешалкой, на которой неподвижно висели наши зимние пальто.
- У вас. В вашей квартире.
Я вдруг подумал, что хорошо было бы рассмеяться, и попробовал это сделать.
Но блондин не обратил внимания на мои потуги и опять подтолкнул меня в комнату.
- Может, вы немного приведете себя в порядок, - сказал он; каждую фразу
он начинал с глубокомысленного мычания, словно какой-нибудь выпускник Оксфорда.
Я опустил глаза и оцепенел. На мне была только пижамная куртка. Я принялся
искать недостающую деталь одежды, безуспешно обшарил постель и наконец обнаружил
свои штаны валяющимися на полу.
Блондин деликатно подождал, пока я завершу туалет, и лишь после этого подошел
к окну и энергичным движением раздвинул шторы.
Я увидел нашу комнату при свете раннего утра. Полку с книгами, телевизор
с мутным бликом на стеклянном экране, опрокинутый стул, мое чудо-деревце,
которое, разрастаясь, расчленилось на множество толстых стволов, увенчанных
чахлой кроной.
- Моя фамилия Корсак, - сказал блондин. И добавил что-то вроде: - Заместитель
комиссара Корсак.
Мы еще не привыкли к новым полицейским чинам - мы, клиенты прежней коммунистической
милиции.
- Понимаете, у меня болит голова. Не могу собрать мысли.
- Немудрено. У вас шишка на лбу.
- Шишка? - Я подошел к нашему старому зеркалу, испещренному благородными
проплешинами. Пощупал черную корку запекшейся крови над правой бровью.
Тщедушный молодой полицейский с белой дубинкой на боку, похожей на обрывок
бельевой веревки, взглядом указал штатскому на нашу кушетку, служившую одновременно
ящиком для постельного белья и раскладным диванчиком, на который мы иногда
укладывали редких гостей.
А я заметил, что дрожу от утреннего холода и не могу унять эту дрожь. Хрипло
кашлянул пару раз, прочищая горло.
Блондин, то есть заместитель комиссара Корсак, неторопливо направился к
кушетке, обходя разбросанную но полу одежду. Остановился спиной ко мне,
разглядывая продолговатый бугорок под скомканным пледом. Потом медленно
нагнулся и рывком сдернул этот старый, верой и правдой служивший нам плед.
И мы, все трое, увидели лежащую навзничь молодую женщину. Приоткрыв рот,
она смотрела в потолок. Сползшие к подмышкам белые груди - идеально округлые,
точно очерченные циркулем; темный кудрявый треугольник внизу живота.
- Подойдите.
Я с опаской приблизился. С огромным усилием проглотил слюну, густую, как
столярный клей.
- Вы ее знаете, верно?
- Нет, скорее, нет.
Я видел следы легкого загара на обнаженном теле, отчего оно казалось восковым.
- Ну, так кто же это?
- Не знаю. Кажется... возможно, мы вчера познакомились.
Она лежала перед нами, лишенная сексуальности, вызывающая новое для меня
чувство удушливого, панического страха.
- Мне нехорошо. Можно на минуточку выйти на балкон?
Корсак задумался, помычал и нехотя проговорил:
- Идите, только дверь попрошу не закрывать.
Нетвердым шагом я вышел на воздух. Боже, что произошло. Почему именно со
мной должно было такое случиться. Этого же не может быть. Я невольно покосился
через плечо. Полицейский прикрывал незнакомую девушку пледом, а Корсак,
от которого меня отделял лишь порог балкона, внимательно за мной наблюдал.
Я увидел перед собой туннель тихой улицы, полуголые неподвижные деревья
и в самом конце - массивную громадину Дворца культуры. Но Дворец странным
образом приблизился. Он стоял на расстоянии вытянутой руки, хоть пощупай,
пугающе отчетливый, будто вырезанный из толстого коричневого картона, с
черными прямоугольниками окон, в которых не было не только света, но и стекол.
Мертвая театральная, точнее, оперная декорация, до такой степени реальная,
не затуманенная привычной дымкой, вечным смогом, отдаленностью, что я подумал:
из города выкачали воздух. Я стоял и смотрел, не в силах оторвать глаз от
этого архитектурного монстра и перевести взгляд на что-нибудь другое.
Тут на балкон вышел заместитель комиссара, или как там его, короче, полицейский
в штатском, перегнулся через ржавые перила и рукой подал кому-то знак. Потом
выпрямился и тоже посмотрел на Дворец и выцветшее синее небо за ним, снизу
подсвеченное анемичной красноватой зарей.
- Схватите воспаление легких, - сказал он.
- Да нет. Мне не холодно.
- Идите обратно.
Мы вернулись в комнату. Я услышал шум на лестнице, громкие голоса, кто-то
топтался за дверью. Наконец вошли несколько мужчин; один из них, в сером
халате, тащил огромный чемодан. Наверное, следственная бригада. Известный
ритуал. Привычная картинка нашей повседневности.
Один из мужчин, постарше, вероятно врач, конечно же, сбросил плед и склонился
над телом молодой женщины. Что происходит, подумал я. И что будет дальше.
Чем это кончится. И что я делаю и этой обстановке, которую словно видел
когда-то во сне. И себя тоже словно вижу во сне.
- Значит, вы не можете сообщить анкетные данные покойной?
Да, и терминология соответствующая. Он ко всему еще чуть-чуть заикается.
Легонько - только чтобы придать своей речи изысканность. Нынче заикание
в моде: это свидетельствует о глубокомыслии и некоторой противоречивости
суждений, апломбе и одновременно склонности к детальному анализу.
- Не знаю,- ответил я, стуча зубами.- Впрочем, кажется, ее зо... звали Верой.
- А где ее одежда?
- Одежда? Должна где-то быть. Может, в ванной.
Мне стало стыдно. Я машинально проверил, на месте ли штаны. Хоть бы уже
это кончилось. Хоть бы вообще не начиналось.
Корсак пошел в ванную и через минуту вернулся с пустыми руками.
- Зажги свет,- деловито распорядился тот, что принес чемодан. Кто-то щелкнул
выключателем. Я зажмурился от резкого света.
- Ну что ж, - произнес заместитель комиссара, предварительно помычав.
Но тут один из бригады протянул в нашу сторону поблескивающий на свету скальпель.
- На простыне следы спермы.
- Матерь Божья. Не может этого быть. Я аккуратный, - тихо простонал я.
Все на меня уставились. Откуда-то из путаницы улиц за окном донесся вой
сирены. Истерический, как сигнал "скорой".
- Прошу прощения,- сказал человек со скальпелем. - Это засохший крахмал.
И на том спасибо, подумал я. Почему я не умер раньше. Сколько было возможностей.
Все идет кувырком. Уже который год.
- Ну что ж, - повторил Корсак. А я ужасно не люблю, когда мысль начинают
излагать со слов "ну что ж". - Поедем в комиссариат.
Я наспех оделся, достал из шкафчика документы - сам достал, по собственной
инициативе, - и в сопровождении Корсака и двух пришедших с ним полицейских
вышел на лестничную площадку. Двери соседних квартир были приоткрыты, меня
провожали не меньше дюжины глаз. Наплевать, подумал я. Теперь уже наплевать.
Так должно было кончиться. Но что должно было так кончиться. Моя жизнь.
Моя судьба. Мое невезение.
Внизу возле дома, рядом со "скорой помощью", стоял легковой автомобиль.
На крыше крутились разноцветные маячки. Я заметил, что левый - красный,
а правый - синий. Раньше уводили пешком. Иногда увозили на поезде.
Оба полицейских сели спереди, а мы с Корсаком - сзади. Машина выехала на
сумрачную улицу и сразу попала в пробку. Под блеянье клаксонов мы медленно
катили к площади Трех Крестов. Вялое движение в вялом городишке увядшего
континента, подумал я. Руины позабытых войн, преставившихся режимов, незавершенных
цивилизаций. Какая-то утренняя звезда, наверняка поддельная, таращилась
на долину улицы.
- Я, кажется, умираю, - прошептал я.
- Что вы говорите? - очнулся блондин. В свете уличного фонаря я увидел его
аккуратную макушку. Вероятно, он очень заботится о своих мягких, как цыплячий
пух, волосенках, упрямо отступающих к затылку. Педант. Боязнь облысеть приучает
мужчин к педантичности.
- Мне нехорошо. Все еще темно. Который час?
- Девятнадцать,- сказал он, поглядев на пустое запястье.
- Девятнадцать? - переспросил я. - А мне казалось, раннее утро. Я где-то
потерял целые сутки.
Что случилось. Что со мной случилось. Откуда я все это знаю. Кто-то мне
рассказывал. Или я читал в газете. Он так печется о своих волосах, а у меня
волос слишком много. Я бы мог оставить их ему в наследство. Мне они уже
надоели.
- Посмотрите. Горбачев идет, - сонно сказал я.
- Где?
- Вон там, возле бутика. Все, уже вошел в подъезд.
Корсак поглядел на меня настороженно.
- Врач был похож на Юлия Цезаря.
- Какой врач?
- Тот, что приехал с вашей бригадой. Вы, наверно, кроме права изучали психологию?
- Нет, астрономию. Но не закончил.
Хорошо бы у нас были огромные, с дом, морозильники. Заморозиться и переждать.
Пока все не забудется, пока настоящее не станет прошлым. По полицейской
рации слышны какие-то посторонние разговоры. Кто-то смеется. Кто-то кому-то
желает спокойной ночи. А может, она вдруг встанет, встанет и пойдет, обнаженная,
в ванную.
- Приехали, - сказал блондин.
Мы вышли из машины перед комиссариатом. Я знал этот дом, обыкновенный многоквартирный
дом. Когда-то меня приводили сюда патрули. Когда-то я интересовался политикой
и любил свою несчастную родину.
Около грубой деревянной двери, которую неизвестно зачем много раз выламывали,
корежили ломами и обливали краской, - около этой двери лежала на тротуаре
цыганка, прижимая к себе спящего ребенка. Увидев нас, она стала жалобно
просить на незнакомом языке милостыню.
А внутри шел ремонт. Стояли обросшие известкой козлы, на полу валялись газеты
былых эпох, суетились маляры в бумажных треуголках.
- Прямо, прямо, - сказал Корсак и повернул налево.
Мы подошли к двери, обитой ржавой жестью. Корсак отпер ее ключом, зажег
свет и указал на две табуретки возле кухонного стола. Я сел на ближайшую.
- Подождите.
И вышел, не заперев двери. Я бы мог воспользоваться случаем. Но лучше умереть.
Хорошо бы закрыть глаза и оказаться по другую сторону. Здорово придумано:
оказаться по другую сторону. Бесконечные туннели, таинственные закоулки,
неглубокие расщелины. Убогая фантазия.
Пустая комната. Темно-серые панели на голых стенах. Кто-то что-то выцарапывал
на этой серости. Рвущийся из души протест, а может, имя случайной подружки
или застрявший в мозгу афоризм. Он астроном. В голове у него трехмерная
модель Вселенной. Он ни на минуту не забывает, что сине-белый чуточку сплющенный
шар летит в мнимой пустоте. Для нас - ночь, а для него - пол-оборота честолюбивой
и самоуверенной планетки вокруг своей оси.
Я вытащил скверный жребий из шапки судьбы. Во лбу тикает боль. К горлу подступает
тошнота.
Вернулся Корсак. На ходу причесал свой весенний пушок. Поставил на середину
стола магнитофон в кожаном футляре и, как-то странно, но энергично разведя
локти, ладонями пригладил волосы на висках.
- Вам придется ответить на несколько вопросов.
- Хорошо. Попробую.
Он защелкал клавишами магнитофона. Потом помычал по-своему и спросил:
- Ну, так как это началось?
Тут лязгнула дверь, и в щель просунулась физиономия - точь-в-точь американский
президент.
- Мы собрали все, что смогли. Несколько волосков, разных. Какой-то мусор,
куча пыли и пуговица от немецкого мундира времен войны. Отдаю в лабораторию.
Корсак кивнул, а когда дверь закрылась, вроде бы сочувственно меня подбодрил:
- Ну, я вас слушаю.
Черты лица у него были, можно сказать, резкие, но как будто в последний
момент смягченные Создателем. Наверняка умеет улыбаться тепло и приветливо
- в соответствующих обстоятельствах.
- Не знаю. Не знаю, как было. У меня все перепуталось. Прошлое, давнее и
недавнее, вчерашний день и последняя ночь. Не знаю. Помню только, я маялся
от скуки. Но мне всегда скучно. Пробовал чем-то заняться, ждал каких-то
телефонных звонков. Но это была только попытка обмануть самого себя. Я вышел
на балкон, поглядел на воробьев, они дрались, бесстыдно совокуплялись, ждали,
что я брошу им крошки. Тяжелые тучи разошлись, и из тумана выплыл Дворец
культуры, на который я часто смотрю и ничего особенного не вижу. Потом пролетел
самолет, вероятно, из Москвы в Париж, пролетел так высоко, что виден был
только белый рыхлый след на чистом небе. И тут я заметил, что эта белая
полоса очень круто загибается вниз, и осознал, как мала наша планета и как
опасно близок горизонт, за которым, под отвесным обрывом, чужие края, чужие
моря. Мне стало еще неуютнее. Я почувствовал себя одиноким и не нужным никому,
даже статистике, а может, даже Господу Богу. Хотя где-то в подсознании вертелось,
что я приглашен на именины к милым, но тоже никому не нужным людям. Я давно
уже охладел к бессмысленным сборищам малоинтересных мне личностей, которые
с рюмками в руках стоят по углам и беседуют обо всем, а значит, ни о чем.
Страшновато оказаться в замкнутом пространстве с ближними, которых я избегаю
на улицах. Я отгораживаюсь от них уставленным закусками столом, удираю на
кухню, прячусь в ванной. Когда-то мне нравилось общаться с незнакомыми или
едва знакомыми людьми. Меня, точно охотника в лесной чащобе, охватывал азарт.
То с лету кого-нибудь очарую, то соблазню, то удивлю насмерть. Но со временем
охотничий инстинкт притупился, надоело устраивать засады на небогатых, потрепанных,
беспомощных ближних. Им хочется получить от меня нектар оптимизма, амброзию
бодрости, услышать простые, пускай даже затасканные слова утешения, но мне
уже нечего раздавать. Я сам нуждаюсь в приятной лжи и хотя бы мимолетном
восхищении. Это милостыня, я ее презираю, но она мне нужна как легкая понюшка
дешевого наркотика. Оттого я с самого утра думал об этой вечеринке с отвращением
и клялся себе, что скорее сдохну, чем выйду из дому. Обошел всю квартиру,
вымел из-под безжизненных батарей свернувшуюся колбасками пыль, снял с полки
книгу и попытался читать, включил и выключил телевизор, а потом вдруг быстро,
чтобы не передумать, схватил пиджак и выскочил на лестницу.
- Простите, - перебил меня блондин. - Надо кое-что проверить.- И стал нажимать
клавиши; я услышал какую-то музыку, а потом собственный хриплый голос. -
Все в порядке. Слушаю вас.
- Я не случайно начал с пространной преамбулы, мне хочется, чтобы вы поняли
мое состояние, - может, так вам будет проще разобраться в дальнейшем.
Я на минуту умолк, а он, воспользовавшись паузой, странным автоматическим
движением широко развел локти и пригладил ладонями пушок на висках. За стеной
кто-то ужасно кричал. Корсак поощрительно улыбнулся.
- Не знаю, у меня все путается. Но я стараюсь ничего не скрывать. Говорить
только правду - со своей колокольни, разумеется. Знаю, объективной правды
не существует, так что пускай будет моя собственная, личная. Итак, я оказался
на именинах, и все шло, как заведено. Только на этот раз там была одна незнакомая
девушка. Немного странноватая. Странность ее, впрочем, мне показалась знакомой.
Вам, конечно, тоже встречались такие молодые женщины: вызывающе одетые,
с эксцентричным макияжем, которые на третьем часу знакомства начинают плакать
и рассказывать о каком-то Здзишеке или Збышеке, тайком уехавшем в Америку
и бесследно пропавшем. - Я замолчал от внезапной острой боли, пронзившей
голову от виска до виска. - Знаете, мне расхотелось говорить. Лучше вы задавайте
вопросы.
Корсак вскочил с табурета, пробежался наискосок по комнате, а потом улыбнулся
- отчасти себе, отчасти мне.
- Астрономию эту я давно забыл. Моя жена - психолог, но и у нас есть свои
проблемы. У всех проблемы. У президентов и бездомных бродяг. У фабрикантов
и безработных. У дебилов и художников.
- Да, но я-то как раз думал, что у меня нет проблем, что они остались далеко
позади. Однако эта девушка, эта молодая женщина, на первый взгляд чужая,
наглая и неприятная, показалась мне откуда-то знакомой - точно явилась из
моей юности, из другой эпохи с другими нравами, точно специально для меня
переоделась. С некоторых пор я мало пью. Свое в жизни я уже выпил. И в тот
вечер мне несколько раз предлагали рюмочку, но я отказывался и вдруг ни
с того ни с сего под ее издевательским взглядом опрокинул целую стопку.
Я знаю. Я все знаю. Мне доподлинно известно все, что касается нашего поведения:
кажется, и обстоятельства исключительные, и ты поступаешь оригинально, как
никто другой бы не поступил, а на самом деле тобой управляют всего лишь
рефлексы, свойственные каждой особи нашего вида. Итак, я все знаю и могу
даже предвидеть тупой автоматизм последующих жестов и шагов; короче, все
это зная, я выпил вторую стопку, чтобы расслабиться и не ощущать банальности
ситуации на этом банальном торжестве по случаю именин. Потом, мучительно
стараясь соблюсти дурацкие правила так называемого хорошего тона, вступил
с этой особой в беседу, вернее, в бескровный поединок, словесную баталию.
Как все самцы рода человеческого, старался быть язвительным и чуть агрессивным,
слегка развязным, а иногда даже остроумным. В душе я сам за собой наблюдал
с ужасом, но несся вперед, готовый, впрочем, в нужный момент ретироваться.
Еще четверть часика, говорил я себе, и слиняю. Подумаешь, какие-то пятнадцать
минут, все равно к одиннадцати буду дома. До чего приятно наконец оказаться
в собственной постели.
- Простите. - Корсак щелкнул клавишами. - Знаете, полгода назад у нас был
такой случай: один литератор повесился, убедившись, что невольно совершил
плагиат. Впрочем, обокрал он классика девятнадцатого века.
- А какое это имеет отношение к делу?
- Никакого. Просто вспомнилось. У нас при комиссариате есть небольшой театральный
кружок. Хотим попробовать Шекспира. Пожалуй, у полиции больше всего прав
ставить Шекспира. Продолжайте, я вас слушаю.
- Я бы выпил воды.
- Мне очень жаль, но у нас ремонт.
- Трудно в этом признаться, однако признаюсь: она произвела на меня впечатление.
Показалась красивой, по-настоящему красивой. Она подавала себя с очаровательной
нагловатой небрежностью. Да, как ни старомодно это звучит, лучше не скажешь.
У нее были темные или казавшиеся темными при неярком свете волосы, фиалковые
глаза и, простите за банальность, ослепительно белая, вернее, бледная кожа,
какую можно сохранить, лишь заботливо пряча лицо от солнца под широкополой
шляпой. Вообще-то таких девушек полно на американских, французских или польских
приемах. Но она напомнила мне мою юность, а может быть, даже детство. В
тех местах, откуда я родом, часто встречались темноволосые молодые женщины
с бледными лицами и фиалковыми глазами. Потом они поехали в Сибирь или повыскакивали
замуж за геройских партизан, вскоре спившихся, или невесть почему остались
старыми девами. Вы очень похожи на одного актера. Знаете?
- Знаю.- Корсак снисходительно усмехнулся. - Мне об этом часто говорят.
Однажды в костеле даже попросили автограф. - Он быстро пригладил волосы
на висках, на минуту забыв, что должен заикаться.
- Бюст у нее был вроде бы прикрыт, но уж лучше б она его совсем открыла.
Неловко рассказывать о таких вещах, я ведь уже немолод, но что было, то
было, никуда не денешься. Я понимал, что смешон, сгорал от стыда и все же
потащил ее танцевать. Вел себя, к своему ужасу, как сексуально озабоченный
юнец, она делала вид, что удивлена, но не протестовала. Если б я мог все
это отменить, перечеркнуть, уничтожить раз и навсегда. Итак, мы танцуем,
я ей: детка, она мне: папик, - пошлость, жуткая пошлость, но между делом
я, кажется, принял третью стопку, тормоза ослабли, я каким-то уголком сознания
отмечал, что гости обалдело на нас пялятся, кто-то указывал на меня пальцем,
какая-то барышня залилась смехом, а ведь я не хотел пить, у меня повышенная
кислотность, это они пили, лакали, жрали водку, я же, если трезвый вижу
бутылку, готов швырнуть ее об стену. Поверьте, я не виноват, правда, не
виноват, на меня нахлынули воспоминания, Европа, да, Центрально-Восточная
Европа, войны, революции, душевные кризисы, стыд, отчаяние, унижения, недостойные
поступки и благородные порывы. Я боролся с собой и все время, в каждом проблеске
света, видел ее дерзко сощуренные глаза и презрительную улыбку - такие же
глаза и такую улыбку до меня видели миллионы ополоумевших мужчин на берегах
Вислы, Волги или Рейна. Ничего не понимаю, голова болит, знобит.
- Простите, вы живете один?
- Нет, конечно. Я женат. Жена уехала. Перед отъездом сказала: знаешь, у
меня предчувствие. Матерь Божья, хоть в петлю полезай. В Польше есть смертная
казнь?
- Может быть, вы устали?
- Ах, не имеет значения. Поскорей бы все кончилось. Позор. Что на меня накатило.
Но мне казалось, я куда-то возвращаюсь. В другое измерение. В залитое нежным
светом пространство, будто во сне, который снится раз в десять лет. Сколько
раз я наблюдал за своими приятелями, увязавшими в точно такой же трясине
праздника. Теперь меня мучает совесть, но вчера я пустился во все тяжкие.
Пан комиссар, похожий на киногероя, я не эротоман. За каждой сукой, как
пес, не гоняюсь. У меня нет комплексов, я умею управлять своими эмоциями,
влечениями, порывами. Любовью занимаюсь в меру. Чтобы скрасить идиотское
существование.
- А что с ней, с покойницей? - вдруг спросил Корсак.
- С покойницей? - остолбенел я.
- Да. Вскоре у нас будут ее анкетные данные.
- Анкетные данные, - повторил я и умолк. Меня трясло. С минуту я, дрожа,
глядел на крутящиеся магнитофонные бобины. Что я тут делаю. Куда меня занесло.
И каким ветром занесло. Меня, всегда так осторожно шагавшего по жизни. Осторожно.
А война, а интеллектуальные и моральные срывы, а весь этот житейский хлам.
В нескольких сотнях метров отсюда мой дом, моя повседневность, моя скрипучая
кропать. Какая сила вырвала меня из моего угасающею существования.
- Может, хотите отдохнуть? Вам полагается ужин, - вероятно, мы вас задержим.
Я даже не обратил внимания на последние слова, хотя они давали повод для
размышлений.
- Я не голоден. Кажется, у меня жар. Меня саданули дубиной по башке. Дубиной
с острыми кремневыми шипами. - Я прикоснулся пальцем ко лбу и почувствовал
омерзительную корку засохшей раны. - Мне показалось, что я ее люблю. Я готов
был не раздумывая на ней жениться. Осыпать купленными в кредит бриллиантами
- и сам умилялся своему великодушию, презрению к мещанским нормам, презрению
свободного человека, управляющего собой и своей судьбой. Она убегала от
меня, я натыкался на каких-то смущенных барышень, но вскоре она находилась,
какие-то мужчины деликатно выходили из комнаты, я пытался ее облапить, но
она была уже у открытого окна и с риском для жизни высовывалась наружу,
я спасал ее, шутливо, без особого пыла шептал нежные слова, где-то хлопали
двери, кряхтя поднимался лифт, гости начали расходиться, глаза ее уже затуманились,
пусти, говорила она, пусти, не сейчас, нельзя, не нужно, потом кто-то подталкивал
меня к двери, спасибо, было очень приятно, пока, до свидания. Боже, теперь
начнется самое страшное.
- Здесь можете не стесняться, - шепнул Корсак.- У нас тут только грехи.
Мы привычные.
- Могу я подойти к окну?
- Конечно. Пожалуйста.
Я подошел к ржавой решетке. В оконном стекле с застывшими пузырьками воздуха
смутно отражалась комната. Комиссар тоже поднялся из-за стола. Проделал
какие-то странные упражнения, что-то вроде гимнастики для расслабления мышц.
Потом стал корчить рожи, то складывая в трубочку, то резко растягивая губы,
словно поправлял вставную челюсть или пытался проглотить рыбью кость.
В доме напротив тоже шел ремонт. Замызганные известкой рабочие потрошили
нутро первого этажа, оборудуя помещение для будущего бутика. У меня, наверное,
сотрясение мозга, подумал я. При каждом движении тошнит. Хоть бы обошлось
небольшим сотрясением. Где-то за кулисами того, что я видел, под покровом
позднего вечера белело или желтело вытянувшееся на кушетке, странно уменьшенное
наготой тело незнакомой девушки, которая назвалась немодным и нездешним
именем Вера.
Подо мной был кусочек улицы с небрежно припаркованными полицейскими автомобилями.
Я помнил, что где-то здесь, по правой или по левой стороне, стоит старый
неказистый дом, каким-то чудом переживший войну. В этом доме жил и писал
великий польский прозаик. Его герои неотлучно сопутствовали мне - в детстве,
во время войны и в мирные годы, немногим отличавшиеся от военных, поскольку
интеллектуальная и духовная жизнь смахивала на какую-то дикую партизанщину.
Улица замерла и ожидании ночи. Несколько освещенных окон, несколько темных.
Кое-где над крышами едва заметные звезды, вернее, следы вчерашних звезд.
Полумертвые неподвижные деревья, стиснутые машинами. Прохожий останавливается
у каждой витрины. На углу двое русских с гитарами поют песню собственного
сочинения; перед ними зазывно поблескивает жестяная консервная банка из-под
икры. Неужели таким неприглядным и бессмысленным должен быть мой конец,
коли уж пробил час.
Я вернулся к столу. Корсак энергично нажал клавиши магнитофона. Хмыкнул,
призывая продолжать, и этим ограничился.
- Понимаете, пан комиссар, понимаете... Я никогда не был тряпкой - из породы
тех, об кого история походя вытирает ноги. У меня были некие амбиции. Вначале
очень большие, потом поменьше. Миру опять понадобились образцы. Ну и я старался
быть образцом для всяких недотеп, которые, тараща слезящиеся глаза, вечно
задают вопросы.
Корсак внимательно на меня посмотрел. Не верит, подумал я. Он опять задвигал
губами, будто прополаскивая воздухом десны. Мне знаком этот тип людей. Всю
жизнь я на них натыкался. Посмотрим, когда наш комиссар расколется.
- Мне пришла в голову одна мысль. Правда, не на тему. В нашем европейском
опыте просматривается любопытный феномен. Порабощенные общества любят и
уважают друг друга, но едва обретут свободу, все начинают всех ненавидеть
и норовят засадить в тюрьмы или лагеря.
Я замолчал, ожидая, какова будет реакция Корсака. Но он сложил губы трубочкой,
давая понять, что сосредоточенно размышляет, а потом торопливо произнес:
- Я слушаю, слушаю. Говорите. Говорите все, что хотите.
- Мы оказались на улице. Кажется, моросил дождь. Не знаю, я очень смутно
все помню. Мы куда-то шли. Пошатывались. Она взяла меня под руку. Сказала:
пойдем ко мне. Остаток здравого смысла откуда-то издалека подсказывал, что
не стоит этого делать, что добром это не кончится. Но одновременно во мне
разгорался гнев, бунт против самого себя и против каждого случайного встречного.
В конце концов мы очутились в подъезде, каких в Варшаве тысячи. Поднимались
по мокрым терразитовым ступенькам, а путь нам освещал грязный полумрак ночи
из разбитого окна. Наконец мы остановились на площадке. Стали целоваться,
а капли дождя попадали нам в рот. Я полез к ней под блузку и отыскал груди
- огромные и горячие, как мне показалось. Меня трясло от холода, от сырости
и, наверное, от усталости, и при этом, как пишут в романах, обожгло внезапным
огнем желания. Прижав ее к стене, чтоб не упала, я задрал ей юбку и начал
одной рукой возиться с бельем, а другой высвобождал свое рвущееся в бой
вожделение, искал подступы к ее распаленному лону, становился все настойчивее,
а она боком сползала по стене, и вдруг мы, то ли запутавшись в собственных
ногах, то ли поскользнувшись на терразите, покатились вниз по крутым ступенькам
и ударились головами об пол на площадке этажом ниже, и с минуту прислушивались
к эху жуткого грохота, бившемуся где-то наверху, очень высоко, под самой
крышей. Жива, шепнул я. Да, пока еще жива, засмеялась она. Я не чувствовал
боли, только слышал шум, возможно, проливного дождя, шум, который был во
мне и вокруг меня. Мы с трудом поднялись на ноги. В темноте я ее не видел,
только водил рукой по мокрым плечам, по волосам, по шее и в тот момент,
кажется, даже не помнил, как она выглядит, чем меня привлекла, не помнил
ее иронически сощуренных глаз. Но тут стали распахиваться двери квартир.
Какие-то головы, растрепанные или в бигудях, высунулись из ярко освещенных
пещер и молча с испугом на нас уставились. А мы, то на четвереньках, то
на полусогнутых, в панике поползли вниз, к выходу. Что было дальше, не помню.
Наверное, пошли ко мне, потому что я очнулся перед своей дверью.
Корсак предостерегающе поднял руку. Я замолчал. Он щелкнул клавишей магнитофона
и сказал:
- Пленка кончилась. Завтра продолжим. У вас очень усталый вид. А царапины
около уха - это что?
- Царапины? - повторил я, ощупывая шею за ухом.- Видно, покалечился, когда
падал с лестницы.
- Похоже на следы ногтей.
- Не знаю. Возможно. Нет, не припоминаю. Между нами ничего не было.
Комиссар усмехнулся и энергичным, размашистым движением прихлопнул реденькую
поросль на висках.
- Вы же говорите, что многого не помните. Ладно, вскрытие покажет.
- Вскрытие? - прошептал я, с трудом проглотив колючий комок слюны.
- Да. Она уже труп. Всего лишь труп. Я вас замучил. Нам обоим необходимо
отдохнуть. Я отведу вас в помещение, где вы выспитесь, придете в себя, а
завтра видно будет.
- Как это? Я не могу вернуться домой?
- Пока нет. Мы имеем право задержать вас на сорок восемь часов. Потом видно
будет.
Я покорно согласился. Только бы мне не показывали труп и не проводили так
называемый следственный эксперимент. Почему именно со мной это случилось.
Почему один мой невинный, непреднамеренный поступок вызвал лавину гадких,
просто омерзительных последствий. Проклятые именины.
Корсак вывел меня в коридор. Маляры уже разошлись. Несколько полицейских
возились с алкашами, орало включенное на полную мощность радио. Пробегавший
мимо молодой человек крикнул Корсаку:
- Есть уже анкетные данные. Ее зовут Вера Карновская.
Комиссар остановился в том месте, где коридор сворачивал вправо. Задумчиво
уставился на заляпанный известкой пол.
- Вам что-нибудь говорит эта фамилия?
- Нет. Ничего. Хотя... не знаю. Может, когда-нибудь слышал.
Я бы, вероятно, покраснел, если б мог, - мне почему-то показалось, что
я вру.
Помещение было похоже на гостиничный номер. У стен друг против друга стояли
две узкие койки, посередине - стол и два вполне приличных стула. А на
столе я увидел стакан недопитого чая.
- Надеюсь, вас это устроит, - сказал Корсак. - Отдыхайте.
И вышел. Щелкнул замок. Где-то в темноте за зарешеченным окном бурно отмечали
именины. Возможно, тезки хозяина дома, где я был. Все во мне разладилось.
Надо взять себя в руки. Но зачем. Что случилось. И как это я влип в такую
идиотскую историю.
Я присел к столу и протянул руку к стакану с чаем. Тогда из вороха серых,
как мешки, одеял на койке вынырнул пузатый коротышка
- Угощайся, - едва слышно прохрипел он; звук его голоса больше походил
на шипенье, чем на нормальную человеческую речь. - Я тебя давно поджидаю.
Это ты убил женщину?
- Я? Нет. Я никого не убивал.
- Ну конечно. Уточним позже,- рассмеялся он, слезая с койки. На нем был
изношенный полувоенный костюм. Зеленая повязка стягивала всклокоченные,
необыкновенно густые черные волосы, тронутые сединой. На куртке были нашиты
гнезда для патронов, в выцветших зеленых штанах я заметил множество карманов.
Даже носки смахивали на портянки.
Но больше всего меня поразила его голова. Огромная, с широким, сплошь
заросшим полуседой щетиной лицом, на котором белели только глазницы с
невидимыми зрачками да узкая полоска лба.
- Я всем говорю "ты". Такая у меня привычка. А ко мне можешь
обращаться: "пан президент". Потом объясню почему.
- Хорошо, с удовольствием. Но мне бы лечь, я едва живой.
- Тогда выпей чайку и в постельку. Тебе тоже назначили психиатрическую
экспертизу?
- Не знаю. Меня только что привезли. Голова ужасно гудит.
- Со мной можешь откровенно. Я - фигура общественная.
Когда он говорил, во рту у него, почему-то напоминавшем вокзальный сортир,
происходили какие-то пугающие процессы. Два почерневших верхних зуба странным
образом двигались сами по себе, не совпадая с движением губ. Внутри темной
пасти что-то клубилось, клокотало, зловеще поблескивало. Тем не менее
эта волосатая образина чем-то смахивала на сказочное доброе чудовище.
- У меня ощущение, будто жизнь кончена. Президент беззвучно рассмеялся.
Во рту его
что-то перекатывалось, лопались какие-то пузырьки, губы червяками расползлись
по лицу. Мне расхотелось пить. Я отставил стакан с холодным чаем и плюхнулся
на койку.
- А ты знаешь, - прохрипел наконец президент, - ты знаешь, чтобы наша
планета в ее нынешнем виде могла с грехом пополам существовать, следовало
бы каждые сутки отправлять в другую галактику по меньшей мере сто тысяч
человек?
- Никогда не слыхал.
- Тогда слушай и запоминай. Это была твоя жена?
- Нет. Жена уехала.
- Шлюха?
- Нет. Точно нет.
Президент стал расхаживать в своих солдатских носках вокруг стола.
- Дуриком влип?
- Пан президент, я чуть живой. Меня два часа допрашивали.
- Ладно. Отдыхай. Тебя наверняка пошлют на экспертизу. Теперь в моде научные
методы. Психи обследуют психов.
Я лег на спину. Под потолком висела обыкновенная электрическая лампочка,
засиженная мухами, точно такая, какие я сотни раз видел в детективных
фильмах.
- Выкрутишься, - прохрипел президент. - У них в кутузках уже не хватает
мест. Тюрьмы тоже переживают кризис.
Он обошел стол и остановился в ногах моей кровати.
- Она тебе башку разбила.
- Нет. Я упал с лестницы. То есть мы вместе упали. А чей вы президент?
- Сынов Европы.
- Только сынов? А как насчет дочерей? Он внезапно сплюнул и вернулся на
свою
койку. Расправил одеяла, а потом тяжело сел, натянув одно на себя.
- Америке уже кранты. Объевреилась, обнегритосилась, объиндеилась. Червивый
гриб. Первый нешуточный ураган ее сметет. Осталась только Европа.
- А вас за что взяли, пан президент?
- Мы устраивали акции протеста на аэродромах. Знаешь небось, что все главы
правительств летят в Москву. Встреча на высшем уровне. Глобальный заговор
против Европы. Гигантский пир людоедов всех мастей.
Под сомкнутыми веками у меня неотвязно маячит образ вытянувшегося на кушетке
обнаженного женского тела с его никому уже не нужной стройностью, красотой,
с пугающе белыми холмиками навеки окоченевших грудей. Да ведь не может
такого быть. Еще позавчера я был изнывающим от скуки соломенным вдовцом,
не знающим, как распорядиться своей жизнью среди столь же растерянных
людей. Кто это инсценировал. Наш тиран - Божественный промысел?
- Пан президент, Европу захлестнет потоп с востока, с юга, с севера. Гигантская
волна беззащитных, голодных, голых. Мы станем последней Атлантидой перед
концом света.
Президент, кутаясь в одеяло, подошел к моей койке:
- А вот и нет. Нас заливает волна нигилизма, непоследовательности, анархии.
Чтобы спастись и выжить, нужна дисциплина, авторитет и сила. Тоталитаризм
уже воскресает. Внушающий привычное отвращение тоталитаризм прекрасен,
поскольку сохранит жизнь планете, которую увлекает в пропасть, в ледяную
пропасть небытия, бесконтрольно разбухающая магма человеческой плоти.
- Пан президент, у меня своих идиотских забот хватает. Вам завтра идти
на обследование. Засните и забудьте про ваши проблемы, которые и без вас
разрешит Господь Бог, провидение или случайное стечение обстоятельств.
Он опять засмеялся. Густой бурьян на щеках шевелился размеренно, как черные
водоросли на дне озера. Страшное и притягивающее лицо. Разбойник и философ.
Где-то я его уже видел. Может быть, он проповедовал буддизм или вел детские
передачи на телевидении. Одичал от интенсивной работы ума, но скорее всего
от самой жизни. Нет, пожалуй, он был учителем. Реформатором педагогики.
Боролся с тоталитаризмом в польской системе образования.
Президент залез обратно в свою берлогу.
- Спокойной ночи, дружище, медуза бесхребетная.
- Спокойной ночи, президент.
Заснул он мгновенно. Из густых седоватых зарослей вырывались разнообразнейшие
звуки: писк младенца, шум водопада, уханье филина. Это тоже жизнь, подумал
я. Еще один вариант судьбы. Монах современности. Суровый друг людей. Европейцев.
В какой-то момент и я провалился в сон. Передо мной, как обрывки старых
газет, смутно мелькали чьи-то искаженные, трагические лица, разрозненные
клочья событий, кривые перспективы ночных улиц. И где-то рядом тихо и
монотонно, как телеграфный столб перед грозой, жужжал подкрадывающийся
страх.
Потом, ночью, я внезапно проснулся, разбуженный, кажется, стуком собственного
сердца. Президент лежал, но шевелясь и не издавая своих характерных звуков.
Я подошел к его койке и вздохнул с облегчением. Серебристый мох вокруг
рта едва заметно, но шевелился - жив, значит. Возможно, в эту минуту он,
не дыша, возносился на небеса, забыв на краткую вечность о своих обязанностях
спасителя.
За проволочной сеткой зеленовато светились капли дождя на оконном стекле.
Дальше была улица со сгорбившимися у края тротуара автомобилями. Со стороны
черного мертвого перекрестка приблизилась промокшая парочка. Они остановились
в подворотне неподалеку от комиссариата и начали целоваться, с трудом
удерживая равновесие на скользких плитах, которыми была вымощена подворотня.
А мне вдруг стало разом и холодно, и душно. Я бросился к двери, но дверь
была заперта. Президент страдальчески застонал, видно проваливаясь обратно
в ад. Я на цыпочках подбежал к своей койке, лег, затаив дыхание, на бок
и попытался прогнать из-под век туманный образ застывшего в неподвижности
нагого женского тела
Меня разбудил какой-то шорох. Я увидел затянутое проволочной сеткой окно
и над крышами домов кусочек неба. По этому клочку, словно вытянувшиеся
на бегу борзые, мчались наискосок сизые тучи. Где я. Что случилось. И
случилось ли на самом деле. Президент спал на левом боку, свернувшись
клубочком, как дитя, и из густой поросли на его лице вырывалась нежная
тоненькая мелодия.
Кто-то толкался в дверь нашей комнаты, нашей камеры. Наконец заскрипели
петли, сквозной ветерок пролетел к окну, взметая с пола пыль. На пороге
появилась странная особа с бутылкой советского шампанского и пластмассовым
стаканчиком. Поскольку обе руки у нее были заняты, она пыталась правым
локтем прикрыть за собою дверь.
- Добрый день. Привет. Какое приятное общество.
Да, похоже, это все-таки была женщина По крайней мере о том свидетельствовал
ее экзотический наряд, эдакая смесь романтических изысков с тибетской
небрежностью. На голове красовалась большая соломенная шляпа, увенчанная
клумбой ярких искусственных цветов. Сверху на шляпу была наброшена восточная
шаль, кое-как завязанная под остроконечным подбородком. Торс гостьи скрывало
индейское пончо, украшенное вышивкой в стиле карпатских гуралей. Из-под
пончо торчали края множества несвежих сорочек и юбок.
- Выпьете шампанского, господа? - спросила она демонстративно сладким
голосом.
- Вон,- буркнул, не открывая глаз, президент.
Даму его хамство ничуть не смутило. Расплывшись в улыбке, она направилась
к моей койке.
- Надеюсь, им не откажетесь? У меня сегодня день рождения. Выпьете со
мной, правда? - и стала наливать шипучую жидкость в пластмассовый стаканчик.
- Это ненормальная Анаис, - мрачно пробормотал президент и принялся искать
затерявшуюся в постели пачку сигарет. - Когда-то трахалась с каждым очередным
диктатором. Управляла всей Польшей. Вон из этого дома.
Анаис резко повернулась к нему. Ее лицо под полустершимся макияжем было
совершенно желтым.
- Ах ты, сукин сын. Тебе я уже никогда больше не дам.
Президент заткнулся. Долго рылся в куче скомканных одеял, а затем смущенно
произнес:
- Не верьте ей. Она трехиутая. Жертва большой политики. Доживает свой
век в комиссариатах.
- Я тебя, мерзавец, обгадила в своих воспоминаниях. Думаешь, люди забудут,
кем ты был. Выпейте за мое здоровье.
Трясущейся рукой я взял стаканчик и поднес ко рту. К горлу подступила
тошнота. В голове мерно тикала колючая боль.
- Такой симпатичный, а убили девушку, - сказала Анаис с назойливой слащавостью.
- Начальник здешнего комиссариата был когда-то моим студентом. Писал у
меня дипломную работу о силлаботоническом стихе в старопольской поэзии.
Почему вы это сделали?
- Я ничего не знаю. Я болен, - простонал я. За окном шумела какая-то демонстрация.
Слышен был топот сотен ног и отдельные неразборчивые выкрики. Президент,
повернувшись к нам спиной, что-то писал или рисовал пальцем на видавшей
виды стене. На кого эта тетка похожа, подумал я. На труп, да, на труп.
- Хотите почитать мои воспоминания? - проворковала гостья, вытаскивая
из-под пончо кипу грязных замасленных бумаг. - Я уже который месяц ищу
издателя. Может, у вас есть связи?
- Я не знаю, что со мной будет. Я попал в совершенно абсурдное положение.
Она забрала у меня стаканчик, наполнила его теплым шампанским и принялась
изысканно отпивать по глоточку.
- Я все описала. Все и всех. Полвека этой страны. Половину двадцатого
столетия. Я ненормальная, но это не имеет значения.
Анаис стояла надо мной, лучезарно улыбаясь. Возможно, она даже была недурна
много лет назад, когда куражилась над этой страной.
- Послушай, ты, невежливо поворачиваться спиной, - тоном учительницы сказала
она президенту, прикинувшемуся неживым.
- Вон, - зашелестело в клочкастой поросли, которая была не только седоватой,
но и зеленой, а местами даже голубой.
- Вы такой симпатичный, - снова обратилась она ко мне. - Я вас откуда-то
знаю, только не помню откуда. Опишите мне чувства, которые испытываешь,
убивая человека.
И достала из притороченного к пончо узла огромную шариковую ручку.
Но в этот момент к нам ворвались двое очень молоденьких и очень худых
полицейских.
- Кто вам разрешил открывать камеру? - крикнул один из них.
- А я сама себе разрешила, малыш, - сказала Анаис страстным сдавленным
голосом. - Хочешь, покажу сиську? - Она полезла под пончо.- Гляди, какая
маленькая, бедненькая.
Красные от смущения полицейские подхватили ее под руки, одни попытался
одернуть пончо с гуральской вышивкой. Она, не сопротивляясь, позволяла
тащить себя к двери. Бутылка с остатками шампанского, упав, неуверенно
каталась взад-вперед по цементному полу.
- Пока, мальчики,- сладко прошептала Анаис, которую когда-то трахал истеблишмент
свергнутого режима. - Я к вам еще загляну. Покажу и сиську, и письку.
Юные полицейские наконец выволокли ее из камеры и нахлопнули дверь.
Пресвятая Богородица, подумал я, наверно, мне это снится. Но сказать "наверно,
мне это снится" - просто. Все так себя утешают в трудную минуту.
Сон - короткий, рваный, поверхностный, а жизнь долгая, затянутая, как
фильм, и очень мучительная. А ведь я мог позавчера не выходить из дому,
почитать скучную книжку и погрузиться в неглубокий сон, который ничего
не дает, но и ничего не отнимает.
Президент вылез из своей берлоги. Бурьян на его физиономии заколыхался,
словно на сквозняке. Этого я тоже знаю. Знаю по вечерним рассказам при
свете керосиновой лампы.
- Ну и вульгарная же баба, - сказал президент. - Что за жаргон!
- Теперь все так говорят. Может быть, избавляются от комплексов, а может,
ищут ярких способов самовыражения. Все вульгарные.
Я хотел еще добавить, что и себя таковым считаю, поскольку влип в вульгарную
историю, но тут на пороге появился заместитель комиссара Корсак. Широко
разведя локти, пригладил волосы на висках.
- Попрошу вас ко мне, - бросил он в мою сторону.
- А я? - натужно прохрипел президент.
- Вам придется подождать, пока главы правительств не разъедутся из Москвы.
Мы вышли в коридор, по которому уже сновали маляры.
- Как прошла ночь? - спросил Корсак.
- Кое-как.
- Президент этот голову не морочил?
- Он мне изложил любопытные и весьма актуальные идеи.
- Сегодня пойдет на обследование, и опять члены комиссии разойдутся во
мнениях. Вы не считаете, что ученые тоже топчутся на месте?
- Возможно.
- Не возможно, а точно. Мир в тупике. Запутался в собственных потрохах.
Ну ладно, не важно.
Мы миновали дежурку, где сидел полицейский, поразительно похожий на Гиммлера,
и оказались в небольшом зале, который, вероятно, когда-то служил полицейской
столовкой. На подоконнике нас поджидал знакомый магнитофон с кровавым
глазом.
- Садитесь,- сказал Корсак, указывая на шаткий стульчик.
Я сел. Передо мной был обшарпанный подоконник, решетка и уголок школьной
спортплощадки. Мальчишки гоняли по мокрому асфальту мяч весь в бело-черных
заплатах. Мне стало тошно. Опять надо возвращаться к этим мглистым, неясным,
теряющимся во мраке минутам, которые так далеко отступили назад, что кажутся
почти нереальными, попросту невозможными.
- Он чокнутый, - сказал Корсак.
- Кто?
- Ну, этот, президент Сынов Европы, - засмеялся комиссар и энергичным
движением проверил, есть ли у него на голове волосы. - Сдвинулся в Штатах,
когда стажировался в Гарварде. Американская демократия так на него повлияла.
Ладно, не важно. Начинайте. Расслабьтесь, это неформальный допрос, мы
тоже экспериментируем.
Что за времена, подумал я. Все исследуют, ощупывают, проверяют.
- Пан комиссар, - сказал я. - Мне бы хотелось снова вернуться к началу.
- Возвращайтесь.
- Позавчера я вышел из дому не просто так. Вроде бы причина была: скука,
одиночество, нечем заняться. Но на самом деле я уже несколько месяцев
болен. Да, болен, мое состояние можно назвать болезнью, и рано или поздно
врачи найдут подходящее определение для этой невидимой, незаметной, неосознаваемой
эпидемии, которая постепенно расползается по нашей стране, а может, и
по Европе, и даже в Америке наверняка есть отдельные случаи. Так вот:
появился некий вирус, вероятно, подобный вирусу СПИДа, хотя, нет, прошу
прощения, этот опаснее, он, пожалуй, ближе к компьютерному, из тех, что
стирают целые программы и парализуют баи конские системы. Такой вирус
проник в мое сознание, я первый его открыл, понял, как он действует, и
обязательно его опишу, если будет возможность. Этот загадочный вирус убивает
импульс к жизни. Однажды вы просыпаетесь и чувствуете, что вам не хочется
любить родину, не хочется зарабатывать деньги, что вам безразлична слава,
почести, восхищение ближних, надоели риск и азарт, и даже страха перед
Господом Богом как не бывало. Вы меня слушаете?
- Слушаю, слушаю, - равнодушно сказал Корсак, разглядывая свои ухоженные
ногти.
- Повторяю: человеку становится все равно, попадет он в рай или в ад.
Тут я замолчал: мне показалось, что такое признание свидетельствует против
меня. Корсак не смотрел в мою сторону - видно, боялся спугнуть.
За окном моросил дождь. Пара голубков нежно целовалась на жестяном колпаке
уличного фонаря. Библейские птицы, подумал я, но какое мне до них дело.
Какое мне дело до этого дождя, барабанящего по грязным стеклам.
- А теперь я могу вернуться к тому моменту, на котором вчера остановился.
Кажется, мы с этой девушкой были на улице и не знали, что делать дальше.
- Возможно. Но вы покороче. Говорите только о самом существенном.
- Да я не знаю, что самое существенное. Корсак вздохнул и резко вытянул
ноги.
- Не важно. Итак, вы были на улице. И что дальше?
- Не знаю. Видимо, я предложил пойти ко мне. С одинокими мужчинами такое
бывает. Тут необходимо добавить, что я не влюбчив. Если когда и любил,
то вполсилы, так сказать, вполнакала. Любовь, или то, что мы называем
любовью и что украшает наш животный инстинкт размножения, любовь эта,
по-моему,- какое-то унизительное ограничение, утрата самостоятельности,
временная или хроническая ущербность. Человек в таком состоянии деградирует,
теряет способность управлять собой, попадает в бесконтрольную зависимость
от другого человека. Но вместе с тем любовь - условная форма нашей культуры,
определенный этикет, а также некий вид эмоциональной забавы.
За дверью вдруг поднялся шум, кто-то даже запел. Корсак нахмурился, решительно
направился к двери. Выглянув в коридор, строго крикнул:
- Потише там! Не мешайте работать. Потом вернулся ко мне, хотел пригладить
волосы, но передумал.
- У дежурного именины. Что поделаешь. Так и должно быть, когда полицейские
из чертей превращаются в ангелов. То, что вы говорите, любопытно, но,
может, все-таки перейдем к моменту, когда вы оказались в своей квартире.
- Хорошо. Я плохо помню этот момент. Припоминаю свою комнату, откуда ушел
вечером, незадернутые шторы, развернутую газету, непременный стакан чая
на столе - другой посудой, когда жена уезжает, я не пользуюсь. Да, я припоминаю
комнату, погруженную в полутьму - полутьму кирпичного цвета, потому что
за окном у меня фонарь, уличный галогенный фонарь, который всю ночь издает
металлическое жужжанье, и оно меня убаюкивает, под эту своеобразную колыбельную
я засыпаю в полночь или под утро. Свет я не зажигал, а девушка быстро
и ловко, точно ей было не привыкать, разделась где-то в уголке и скользнула
под одеяло на моей кровати. Хотя я плохо соображал, но от ее поведения
мне стало как-то не по себе. Вероятно, в моем затуманенном мозгу промелькнула
тревожная мысль: что я делаю, ведь это безумие. Однако меня подстегивало
какое-то грязное любопытство, темное влечение, неведомая сила, отвратительная
внутренняя дрожь от страха, смешанного с легкомысленной отвагой. Короче,
и я неуклюже разделся, что-то звякнуло, вылетев из кармана, ключи или
мелочь, но мне не захотелось ползать по полу, я подсознательно откладывал
все на потом, на завтра, а что откладывал, не сумел бы определить, - какие-то
последствия, неудобства, расчеты с совестью. И приподнял одеяло; ее тело
сверкнуло в рыжеватом свете, она что-то мурлыкала, примащивая голову на
подушке, я осторожно лег рядом, полежал немного не шевелясь, но потом
подумал: надо что-то делать, и робко привлек к себе эту красивую девушку
или молодую женщину, а она негромко завыла, именно завыла, не застонала,
не зашипела, а хрипло завыла и вдруг обвила мою шею руками, как-то странно,
то ли притягивая, то ли отталкивая. Я невольно подумал, уж не рефлекс
ли это, наверно, ей не раз случалось в беспамятстве отражать агрессивные
нападки мужчин, и легонько поцеловал ее в щеку около уха, а она вернула
мне поцелуй вслепую, наугад. И сразу заснула Я с минуту прислушивался
к ее тяжелому дыханию, во мне постепенно разгоралось желание, я положил
руку ей на грудь и удивился, какая эта грудь нежная, а она вздохнула во
сне. Потом я стал осторожно ее ласкать - всю, от едва заметно пульсирующей
шеи до того места, от которого в ушах нарастал адский грохот, раскалывалась
голова и пересыхало горло. Она лежала беззащитная, отгороженная от меня
сном; казалось, жизнь в ней чуть теплится. Отчасти невольно, отчасти сознательно
я сбросил с нее одеяло, оправдывая это тем, что в комнате душно.
Теперь я хорошо видел ее, обнаженную, залитую кирпичным светом мерно жужжащего
фонаря. Видел прекрасное до неприличия лицо, которому полумрак придавал
какую-то таинственную величавость, смотрел на стройное тело и поражался
его совершенству. Внезапно обретя ясность мысли, восхищался изумительными
пропорциями и на удивление правильной формой грудей - не слишком больших
и не слишком маленьких, словно очерченных циркулем, как будто Творец особо
позаботился об идеальной гармоничности вылепленной им плоти. Красоты этой
было чуточку в избытке, и меня немного пугала расточительность природы
или Господа Бога, создавшего эту незнакомую девушку, даже имени которой
я не запомнил. С боязливым восхищением я смотрел на линию плотно сдвинутых
ног и робкий кустик тонких, как осенняя трава, волос в том месте, где
эти великолепные ноги сходились. Смотрел и испытывал стыд от того, что,
воспользовавшись неожиданно подвернувшимся случаем, нарушаю неписаные
правила, оскорбляю ее достоинство, чувства, женскую гордость. Но инстинкт
взял верх, и, стесняясь своих преступных намерений, я снова принялся несмело
ласкать все, что дико меня возбуждало, железными тисками сжимало горло.
С каким-то отчаянием я упал на нее, навалился, но не нашел в себе мужества
поддаться зову плоти, не отважился дать волю тому, что уже переполняло
меня, гудело в висках, в разбитом лбу, в бешено пульсирующей крови. И
тут она, не просыпаясь, вскрикнула, сбросила меня и начала вслепую, точно
дикий зверь, царапать воздух, одеяло и мою шею, которую я не посмел защитить.
Потом опять застыла в неподвижности хмельного сна Да, эта красивая девушка
была пьяна, одурманена простейшим из наркотиков, лишившим ее индивидуальности,
той непостижимой тайны, которая превращает несколько десятков кило химических
элементов в не схожего ни с кем другим человека. Я снова стянул с нее
одеяло. Она показалась мне еще прекраснее, но душой была далеко, отчего
представлялась мне всего лишь фантастически красивым животным. Я прислушивался
к шуму бушующей в жилах крови, а может быть, к властному инстинкту, которым
наделила меня природа, прислушивался, колеблясь, борясь с собой, мучительно
стараясь справиться с наваждением, а потом, в каком-то трансе, встал с
кровати; за окном кряхтел просыпающийся для жизни город, жужжал уличный
фонарь, а я еще раз растерянно посмотрел на идеальную женскую наготу,
какой, наверно, никогда больше не увижу; наглядевшись на эту неподвижную,
застывшую, окаменевшую на моей кровати девушку, я нагнулся, подсунул под
нежную, теплую спину ладони и попытался ее поднять. Но она, не просыпаясь,
резко привстала и опять начала вслепую царапать воздух и мою грудь и шею,
подвывая, как молодой пес. Я подождал, пока она успокоится, осторожно
стащил с кровати и по холодному полу поволок на кушетку, уложил поудобнее,
а она перекатилась на левый бок; теперь я видел ее невероятно красивый
профиль, геометрически безупречную, ослепительно белую, устремленную ко
мне грудь. Еще раз попробовал обуздать хаос своих желаний, рефлексов и
страхов. С безграничным сожалением, с внезапным идиотским сочувствием
к самому себе, с пронизывающим душу отчаянием подошел к шкафу, отыскал
плед, вернулся с ним к кушетке. Ее тело светилось все тем же мерцающим
рыжевато-красным светом. Нет краше женщины в этой земной юдоли, подумал
я. Ну да, ну да, так и должно быть. Но что должно быть. Не знаю, предназначение,
случай, а может быть, простая нелепость. И я прикрыл ее пледом, как саваном,
глазами попрощавшись с необыкновенной, несказанно прекрасной грудью, которая
доверчиво клонилась ко мне, ошалевшему от эмоций, спиртного и дурных предчувствий.
Потом меня разбудили ломившиеся в дверь полицейские.
Комиссар Корсак смотрел на меня зимним взглядом, да-да, именно зимним,
а не холодным и не ледяным; взглядом, прозрачным, как зимнее утро. Но
думал, боюсь, о своем.
- Литературщина, - наконец сказал он. - Вы что, сами не понимаете? Мой
школьный учитель любил говорить, что жизнь подражает литературе, а потом
литература подражает скопированной с нее жизни, и так далее. Вам, должно
быть, сейчас вспоминается Достоевский. Но мы не будем никому подражать.
У нас нет времени, да и голова не тем занята.
- Она правда умерла?
- Только это и не вызывает сомнений. Хотите что-нибудь добавить?
- Не знаю. Я все сказал. Но мог бы рассказать еще раз совсем по-другому.
Столько всего в тот вечер произошло. Но не с ней - со мной, во мне. Вы
помните, что я говорил вначале?
- Не знаю, о каком начале идет речь.
- Я имею в виду открытый мной вирус. Вирус, который отбивает охоту жить.
Корсак проделал быстрое плавное движение локтями, точно хирург, готовящийся
к сложной операции, а затем два раза энергично выдвинул вперед челюсть.
- Не верю я ни в какой вирус. Просто вы придумали броское название для
неудовлетворенности, лени, безволия и душевной неряшливости.
- Пан комиссар, я работящий, упрямый, педантичный человек и рад бы любить
жизнь. Но нет импульса...
- Хорошо. - Корсак поднялся со стула. - Возвращайтесь к себе. Попозже,
может быть, выйдем на прогулку.
А у меня сильно забилось сердце. Значит, мои дела не так плохи. Выйдем
на прогулку. Куда выйдем. За окном сверкало пронзительно синее небо -
такое я видел когда-то в юности тревожной, сулящей надежды весной.
В нашей камере президент сидел за столом и ел с замасленной бумаги кровяную
колбасу, закусывая батоном.
- Ну что? - спросил он.
- Ничего, - ответил я. - Рассказываю.
- Придурок.
- Кто?
- Да полицейский этот. Чего-то в его бедной головке сдвинулось. Знаешь,
есть такие субчики: культуризм, альпинизм, мужская дружба.
Он нашел что-то в фарше, которой была начинена колбаса. Поднес к глазам
белую крошку и внимательно ее изучал.
- Теперь у каждого есть рецепт спасения мира. Раньше нас обольщали две-три
партии или две-три системы. Можно было пораскинуть мозгами, не спеша подыскать
себе теплое местечко. А теперь всяк норовит немедля тебя заарканить. Минуты
нет, чтоб собраться с мыслями.
- У вас тоже есть рецепт.
- У меня? - удивился президент. Комочек колбасного фарша катился по непроходимым
зарослям на его подбородке. - Это не рецепт. Это рассчитанное на компьютере
сальдо, сальдо нашей действительности на рубеже столетий и тысячелетий.
- Ох уж эти календарные даты. Да это всего лишь взаимный ничего не значащий
уговор, который завтра может измениться. Коллективное самовнушение, уважаемый
пан президент.
Президент энергично выплюнул очередной комочек, который, пролетев через
всю комнату, звонко ударил по оконному стеклу.
- По-твоему, выходит, и Вселенная с ее дурацкой бесконечностью и с нами
посередке - тоже только самовнушение недужного общества?
Я молча улегся на свою койку. Какое мне до всего этого дело. Зачеркнуть
бы последнюю неделю и начать все сначала. Но что начать. Зачем начинать.
В коридоре снова раздались крики, кто-то тонким, неустановившимся голосом
вопил: "С днем рожденья!"
- И это называется комиссариат, - пожал плечами президент. Встал из-за
стола, старательно собрал крошки, завернул в бумажку и бросил в угол,
где забыли поставить мусорную корзину. - А теперь попрошу ни под каким
предлогом меня не беспокоить, я должен написать воззвание.
В комнату вошел молоденький полицейский с внешностью чахоточного из романов
девятнадцатого века.
- Прошу, - сказал он мне, указывая измазанной чернилами рукой на нашу
заржавелую дверь.
И вывел меня в коридор, где аскетического вида полицейские чокались со
сворой маляров. Какие-то посетители пытались отыскать проход в лабиринте
стремянок и ведер с краской. Около выхода плакала старушка, с ног до головы
обляпанная известкой.
Мы вышли во двор, и юный полицейский в нерешительности остановился. Отпустят,
подумал я, одурев от свежего воздуха. Но ведь нужны какие-то формальности.
Не знаю. Ничего я не знаю. Так близко мой дом, моя квартира. Да, та комната,
где умерла девушка или молодая женщина, красивая молодая женщина.
Полицейский наконец принял решение, и мы свернули в проулок между гаражами
и флигелем дома довоенной постройки. Откуда-то налетел ветер, расшвырял
по земле канцелярские бланки. Наши тайны, подумал я. Неразгаданная загадка
- моя и той девушки.
В небольшом скверике за домом нас ждал заместитель комиссара Корсак.
- Можете идти, - сказал он полицейскому и, понизив голос, доверительно
обратился ко мне: - Надеюсь, вы меня не подведете: я нарушаю правила.
- Какое там, пан комиссар. Мне и через канаву не перепрыгнуть. Похоже,
у меня сотрясение мозга.
- Вот и хорошо,- сказал погруженный в свои мысли полицейский. Поставил
ногу на бордюр прошлогодней клумбы, посреди которой торчала голая акация.
- Чего он вам про меня наговорил?
- Кто?
- Бродяга этот.
- Ничего. Рассуждал на общие темы. Хочет спасти Европу.
- Он хочет спасти Европу,- язвительно рассмеялся комиссар и резким движением
пригладил слегка растрепавшийся пух над ушами. - Видите, какие настали
времена. Кругом одни пророки, одержимые, нравственные авторитеты, отцы
народа, а то и всей Европы. Ему бы только меня полить грязью. Сочиняет
какие-то дурацкие манифесты, а ведь ребенку ясно, что избавление придет
с востока. Lux ex oriente. С коммунизмом вышла неувязка: никто не желал
верить в славянство, славянство в чистом виде, славянство как богатейший
кладезь духовных и жизненных сил. Простите, пожалуйста, не перебивайте,
я знаю, что вы хотите сказать. Мол, Россия, славянофилы... Это все было
и быльем поросло. России нет. Есть татары, чухонцы, якуты, киргизы - кто
угодно. Русские растворились в азиатском океане. Теперь Польша должна
объединить и возглавить славянскую стихию. Но не на Европу повести, а
слиться с Европой. Мы впрыснем в этих слабаков нашу славянскую сперму
- у них глаза на лоб полезут. Нам хочется жить, у нас много сил, мы и
покойника воскресить можем. А этот тип крайне подозрителен. Приглядитесь
к нему. Что за вид. Ублюдок. Ублюдок Европы, вознамерившийся защитить
континент от дикарства. Смешно.
- Пан комиссар, тысячелетие на исходе, и мне понятна ваша тревога, но
после этой дикой истории я ни о чем другом не могу думать.
- Была эпоха римлян, потом германцев, а теперь наступает эра славян. Мы
искупили все грехи мира, мы сойдем с креста...
- Пан комиссар, мне ужасно холодно, я едва держусь на ногах.
- Молчать! - рявкнул Корсак. - Весь этот комиссариат - рассадник слабаков.
Тонут в демократии, как в навозной яме.
На ветках деревьев я видел начинающие набухать бугорки почек. Какая-то
припозднившаяся белая туча неслась напрямки над крышами домов. Два библейских
голубка сидели на железной ограде и, не шевелясь, внимательно на нас смотрели.
- Что со мной будет, пан комиссар?
- Больно уж вы чувствительны. Откинулась одна шлюха, то ли дочка, то ли
внучка высокопоставленного деятеля сдохшего и забытого режима. Чего вы
так дрожите?
- У меня перед глазами все плывет. Вы меня даже врачу не показали.
Но Корсак не слушал. Отломав прутик от оживающего куста, раздраженно похлопывал
им по джинсовой штанине.
- Любопытный был ваш самоанализ,- наконец произнес он негромко. - Жалко
таких людей, как вы. Ну ладно. Пошли обратно.
Время скоропалительных обращений в новую веру, подумал я. Или эпоха изобретенных
в нервной спешке религий. Мы меняемся, но и мир не стоит на месте. Мне-то
что до этого. Что я делаю в этом городе, похожем на оскверненный склеп.
Откуда меня вырвало и занесло сюда, как тополиный пух.
Опять нам пришлось пройти по коридорам, которые я помнил с давних времен,
по мрачным туннелям, полным тайн и угроз, - непременной принадлежности
ревнивой и самолюбивой идеи, придуманной, дабы превратить обветшалую планету
в алмазный самородок, летящий в пустом пространстве без Бога. Но теперь
здесь все по-другому. Полицейские упорно продолжают отмечать именины дежурного
офицера, того самого, показавшегося мне похожим на Гиммлера человечка
с выцветшими усиками и в очках в металлической оправе. Царицей бала была
Анаис, не то гостья, не то арестантка, бродившая в расшитом пончо по закоулкам
комиссариата, прижимая к себе, точно неживого подкидыша, свой узел.
Корсак куда-то пропал, и я стал стучаться в разные комнаты, но почти все
были заперты. В одной, правда, меня радостно поприветствовали:
- Добро пожаловать, пан депутат!
А во мне постепенно нарастал гнев. Вокруг страшный хаос, как перед надвигающейся
бурей. Ужасающий гул перед взрывом. Что я, сам себя должен допросить,
осудить и наказать. Если б я мог наступить огромной ножищей на этот старый
дом, нашпигованный бессмысленным движением и воплями дебилов, моих так
называемых братьев.
- Малыш, - подскочила ко мне Анаис, - на, прочти кусочек про Господа Бога,
- и стала совать мне свой засаленный манускрипт. - Я когда-то прогнала
Бога, как бешеного пса, а теперь ищу потерю, брожу по кабакам, канавам,
кутузкам. А может, хочешь, чтобы я сама прочитала?
- Отцепись! Отстань и от меня, и от Господа Бога, - грубо сказал я, хотя
намеревался выразиться интеллигентно, с использованием философской терминологии.
Анаис расплылась в демонстративно сладкой улыбке - видно, привыкла к хамству
своего окружения.
В коридорах вдруг поднялась кутерьма, тщедушные полицейские забегали взад-вперед,
на ходу застегивая ремни. А я наконец отыскал дверь своей камеры.
Президент делал гимнастику, поглядывая на окно, по которому ползли поблескивающие
капли весеннего дождя.
- Кошмар, - отдуваясь, прохрипел он, как старая фисгармония. - Через полчаса
начинается моя демонстрация.
- К черту все. Провались вы пропадом. Я больше не выдержу.
- О, о, хорошо говоришь, - обрадовался президент. - Да, наступает, а быть
может, уже наступила новая эра. Ты заметил, что в нынешнем году две девятки?
Девятка - это одухотворение. Девятка - это тирания духа.
- А я все вижу увеличенным. Окно огромное, нос огромный, капли дождя огромные.
- Европа пухнет. Европа собирается еще раз родить. Постучи в дверь. Пускай
нас выпустят. Внимание, я падаю в обморок.
И повалился на свою койку. Пролежал минуту, раскинув руки, на скомканном
одеяле. В непролазных дебрях его бороды отчаянно моргали черные, налитые
кровью глазки.
- Президент, - сказал я, - у меня на этот год потрясающий гороскоп. Я
могу совершить фантастический подвиг или сделать эпохальное открытие.
- Задыхаюсь, - простонал президент. - Разбей окно.
Как много раз в жизни, так и в ту минуту, в тот час я балансировал на
грани сна и яви. Отрезвили меня, вернув к реальности, взрывы смеха в коридоре.
Издавна знакомый хохот - я его слышал на железнодорожных вокзалах, за
стеной у соседей, в каких-то ситуациях во время войны, а потом, привыкнув
к веселью ближних и успокоившись, стал возвращаться сквозь невидимую летнюю
тень в свой старый сон, где мой дедушка шел садом к нашему дому в деревне,
вернее, в маленьком городке у восточной границы, шел, облитый красным
заревом заката, и, как мне казалось, нес что-то в вытянутых руках, но
он ничего не нес, просто шел в белой рубашке и черном жилете, а на плечах
у него, на этом жилете, краснели огромные, будто у российского генерала,
погоны, но то были не погоны, а пятна кровавого зарева, и позади него
мерцал этот красный свет, и из-за белых стволов фруктовых деревьев просачивался
густой свет заходящего солнца. Дед никогда не доходил до дома, я напрасно
ждал его у окна или на крыльце, и в конце концов просыпался, и думал:
а может, мой дедушка существует и останется во Вселенной, раз я так отчетливо,
так ясно его вижу и воссоздаю на краткий миг в своих снах, в своей памяти,
в своем пульсирующем сознании.
Грохнула дверь: в камеру вошел один из здешних многочисленных юных и тщедушных
полицейских. По деревенскому обычаю поманил меня пальцем:
- Вещи захватите.
- У меня нет вещей.
- Значит, без вещей.
Опять мы шли по коридору, огибая козлы и баки с известкой. Сейчас тут
было тихо, пусто и только на застеленном газетами полу еще валялась бутылка
из-под советского шампанского.
В дежурке двойник Гиммлера, подозрительно румяный, с мутными глазами,
подсунул мне какой-то листок:
- Распишитесь в получении бумажника.
- У меня не было никакого бумажника.
- Расписывайтесь, спорить будем потом. Я расписался. За открытой дверью
сыпал крупный весенний град. Где-то монотонно бормотала полицейская рация.
- Можете отправляться домой.
- Вы меня отпускаете?
- Отпускаем. Под залог. Ошеломленный, я стоял перед деревянным барьерчиком,
который помнил по былым временам.
- Значит, ничего не случилось? - пробормотал я, и в висках у меня застучало.
- Случилось, что должно было случиться. А за вас уплачены большие деньги.
Попрошу никуда не уезжать и каждые три дня отмечаться в комиссариате.
Я вертел в руках незнакомый, потертый, во многих местах распоровшийся
бумажник.
- А она?
- Какая еще она? Идите и не морочьте людям голову.
Может быть, меня взяли просто за то, что я надрался, подумал я. Как хорошо
сидеть в тюряге за невинное, безгрешное пьянство. Да, я бы, вероятно,
стал алкоголиком, если б не слабое здоровье. Отгородиться от неудобств
мира четвертинкой водки, отсечь тяготы повседневности, накачаться наркотиком
до неожиданной, быстрой агонии. Боже, Боже.
Я спустился по ступенькам к выходу. В лицо ударили шершавые ледяные градины.
Откуда-то вынырнул замкомиссара Корсак. Описал локтями полукруг и энергично
выдвинул вперед подбородок, словно пытаясь проглотить крутое яйцо.
- Вам известно насчет неразглашения? Следствие еще не закончено.
- Но домой я могу идти? - спросил я, и по спине у меня побежали мурашки,
потому что я вспомнил свой дом - большой, как Монблан, и свою маленькую
квартирку, в которой ни от чего нельзя спрятаться.
- Идите и забудьте о наших неофициальных беседах. Или нет, не забывайте.
Они вам вскорости пригодятся. Два слова: Славянский Собор.
- Я уже ни на что не гожусь, пан комиссар. Меня занесло на вершину горы,
и теперь всё вместе со мной кубарем катится вниз.
Он показал мне два растопыренных пальца - знак победы - и скрылся в коридоре,
где кто-то завыл; прежде такой вой говорил о пытках, а сейчас мог означать,
что кого-то тоска заела.
Я вышел на улицу и остолбенел. Перед комиссариатом впритирку к тротуару
стоял гигантский автомобиль с длинным капотом, казалось, достающим до
перекрестка. В черных и словно бы жирных стеклах я увидел свою осунувшуюся
физиономию. Шофер, как будто из довоенного фильма, то есть во френче цвета
маренго, брюках-галифе и облегающих икры крагах, молодой человек с форменной
фуражкой в руке приоткрыл передо мной дверь этого лимузина не из нашего
мира. А вокруг клубилась толпа с помятыми и разорванными транспарантами.
Демонстранты, завороженные видом заграничной машины, позабыли, зачем собрались.
- Мне садиться? - спросил я пересохшими губами.
Шофер кивнул и шире открыл дверцу. Я влез в сумрачный салон. Какой-то
человек с лицом далай-ламы сидел, развалясь, в углу машины и смотрел на
меня со странной усмешкой.
- Ну и что? - спросил он.
- Знаете, у меня ужасные неприятности, я совершенно раздавлен.
- Слыхал, слыхал. Не узнаешь?
- Простите. Не узнаю.
- Мицкевич.
- Что Мицкевич?
- Мицкевич. Из гимназии. Мы вместе учились с первого до третьего класса.
- Минутку. Мицкевич... Мицкевич из еврейского квартала?
- Нет. Я караим. Антоний Мицкевич. Меня опять начало мутить. Я уже не
поспевал за жизнью.
- Да, узнаю, хотя... столько лет.
- Тони Мицкевич. Это я тебя выкупил.
- Ты меня выкупил?
- Да. Из участка. Возвращаюсь через черт-те сколько лет на родину, и на
тебе - единственный приятель сидит. Прокатимся?
- Можно прокатиться, хотя меня тошнит.
- Не беда. Включим кондиционер.
Он что-то сказал по-английски в микрофон, и заокеанский лайнер мягко поплыл,
прихватывая в затемненные окна разинутые рты демонстрантов и мокрые маркизы
магазинов. Салон начал наполняться прохладным лесным воздухом.
- Приятно так ехать, правда?
- Да, приятно.
- Люблю эту машинку. В моем самолете для нее есть специальный отсек. Я
ее всегда беру с собой.
Матерь Божья, Матерь Божья, подумал я. Не иначе, скоро конец света. Всю
жизнь, стоило мне скопить немного денег, происходила девальвация.
- Как поживаешь? - спросил Мицкевич, и только тут я заметил, что он говорит
с иностранным акцентом. - Ох, прости. Шерше ля фам. У тебя неприятности.
Не горюй, я выпишу из Америки адвокатов.
- Да. Что-то произошло. Что-то идиотское и абсолютно непонятное. Как черепица
с крыши или гром с ясного неба. А у тебя как дела? Извини, сам вижу. У
меня уже сутки болит голова.
- Помнишь, в конце войны меня отправили к белым медведям. Десять лет Воркуты,
слыхал про такой лагерь? Нет, погоди, одиннадцать, а потом я слинял в
Америку. Брался за все без разбору. Наконец обзавелся небольшой строительной
фирмой возле Чикаго. Но меня это не устраивало. Все делают деньги, а я
чем хуже? В общем, думал, думал и придумал. Я заметил, что у американцев
проблемы с опорожнением кишечника. У них со всем проблемы. А мы с тобой
у себя на востоке кое-чему научились. У нас срали в лесу, в кустах, на
жердочке, на неоструганной доске, даже стоя, кто половчее. И я сочинил
на эту тему трактат. Никто не хотел его печатать, все надо мной смеялись,
соседи показывали пальцем. Но я не сдался. Купил бумагу, договорился с
типографией и напечатал сам. Не поверишь - разошлось пять миллионов экземпляров.
Год я не слезал с первого места в списке бестселлеров. А дальше пошло
автоматом. Я запатентовал одну позицию, так называемое противогрыжное
испражнение на корточках. Мы тут с тобой лясы точим, а в эту минуту десять
миллионов американцев срут и платят мне проценты.
И задумался, уставившись на темный экран телевизора. Антоний Мицкевич.
Караим из нашей гимназии. Такова жизнь.
- Выпьем? - внезапно спросил он и потянулся к холодильнику.
- Нет, спасибо. У меня жуткое похмелье.
- Хочешь колы? Отлично помогает.
Мы чокнулись стаканчиками, и он потрепал меня по плечу:
- Выше нос, старик. Какой-нибудь выход всегда найдется.
Я молча потягивал колющий десны напиток. Громадный автомобиль плавно преодолевал
повороты. Мы не слышали уличного шума, вообще ничего не слышали, и на
меня вдруг почему-то накатил страх.
- Что происходит, дружище? Ты мне тут сказки рассказываешь, а у меня беда,
и я не знаю, чем все это кончится.
- Я рад, что тебя отыскал. А другие живы? Я помню какие-то фамилии, какие-то
лица. Куда бы меня ни заносило, постоянно кажется, что я вижу кого-то
из нашей школы или с моей улицы. А ты с кем-нибудь встречаешься?
- Нет. Сейчас нет. Раньше встречался. Кругом все больше новых людей.
- Да. Это не наш город. Наш остался на том берегу. Ты хоть иногда туда
ездишь...
- Нет. Не хочу. Не могу. Предпочитаю помнить.
Автомобиль незаметно остановился. Просто пейзаж за темным окном в какой-то
момент замер, и услужливый шофер с фуражкой в руке - ни дать ни взять
кучер из прошлого века, - наш элегантный водитель помог нам выйти из лимузина.
Мы были на гигантской площади перед Дворцом культуры, на самой большой
площади Европы и в самом центре Европы. В глазах рябило от киосков, ларьков,
лотков, палаток. У подножья Дворца разноцветными гусеницами вытянулись
два длинных крытых павильона. Тут торговали все народы Азии и Восточной
Европы. Туда-сюда сновали корейцы и монголы, турки и армяне, арабы и казаки,
индусы и уйгуры. Мелькали представители неизвестных древних наций в архаичных
нарядах, возможно ассирийцы или хетты. И все объяснялись жестами, изредка
издавая какие-то гортанные звуки - быть может, на языке эпохи ранних шумеров
или позднего комсомола. Иногда сквозь толпу осторожно протискивался проржавевший
легковой автомобиль с территории бывшего Советского Союза или из сегодняшней
России. И купить здесь можно было все, что создали древние цивилизации,
а также ядерная эпоха. На восточных ковриках высились пирамиды духов Диора
и стояли глиняные горшки с кумысом из пустыни Гоби. Валялась японская
электроника и березовые веники из русской бани, у бровок тротуаров дремали
украинские грузовики и блеяли небрежно привязанные козы с Кавказа, в тени
сломанных ограждений сверкали яркими красками порнографические журналы
и ждали покупателей ракетные орудия типа "катюша". Мой приятель
Мицкевич покачал головой.
- Мир сильно изменился с твоих времен, - сказал я.
Тони поднял голову.
- Видишь домишко? - Он указал глазами на Дворец, который, точно допотопный
птеродактиль, заботливо склонялся над этим всемирным торжищем, похожим
на опрокинутую Вавилонскую башню. - Собираюсь его купить.
- И что там будет?
- Пока не знаю. Может, музей лагерей или детский городок с аттракционами.
А скорее всего Диснейленд эпохи Иосифа Виссарионовича. Тебя назначу директором.
- Знаешь, Тони, я тебя плохо помню. А если честно, совсем не помню. Где-то
на дне памяти вертится фамилия Мицкевич, одноклассник Мицкевич. Но, возможно,
я тебя путаю с нашим великим поэтом, он ведь тоже всегда был с нами в
школе, на городских улицах и в книгах.
- Как? Мы ведь с тобой даже раз дрались после уроков на Буффаловой горке.
- Знаешь, Тони, я несколько месяцев назад заболел. Подцепил вирус, который
отбивает охоту жить. Физически, если не считать легкого сотрясения мозга,
я в полном порядке, довольно энергичен, склонен к педантизму, рассудителен
и деловит, но утратил жизненный импульс.
- Это что же такое?
- Раньше я тоже не знал, что это такое. Мир теряет объемность и становится
плоским, как фотография. Думаю, в конце концов выяснится, что это за вирус
Но я до тех пор не доживу. Я уже обречен.
И тут вдруг откуда-то выкатилась Анаис. В подоле пончо она несла свой
сверток, из которого во все стороны торчали какие-то диковинные предметы,
вероятно ее движимое имущество. Остановившись возле нас, она приторно-сладко
улыбнулась Мицкевичу:
- Этот прелестный автомобильчик ваш?
- Да, мой,- в некотором замешательстве ответил Мицкевич.
- Приятно, должно быть, в нем ездить,- еще слаще заулыбалась она. - У
одного моего знакомого в Лондоне точь-в-точь такой же.
- Брысь, - голосом президента прохрипел я.
Анаис не обратила на меня внимания. Достала зеркальце и принялась жуткой
коричневой помадой мазать губы, которые когда-то целовали диктаторы этого
привислинского края. Тем временем подошел какой-то кочевник в сером ватном
халате, вытащил из-за пазухи толстенную пачку измятых долларов и стал
черным пальцем указывать то на лимузин, то на деньги. Но Мицкевич отрицательно
покачал головой.
Из-за мертвого обелиска Дворца вылезло красноватое солнце и уставилось
на эту площадь без начала и конца, на тысячи молча жестикулирующих землян
и на нас, стоящих возле неправдоподобно длинного автомобиля, обитого изнутри
то ли настоящей шкурой леопарда, то ли искусственным тигровым мехом.
- Знаешь, Тони, спасибо тебе за все, но я пойду домой. Хочу прилечь. У
меня были очень трудные дни.
- Нет проблем. Могу тебя подвезти.
- Спасибо. Мне недалеко. Я должен собраться с мыслями.
- Хорошо. Я объявлюсь - ведь я к тебе приехал.
- Ко мне?
- Да. Сорок лет я о тебе думаю. Вернее, не могу забыть.
- Но почему?
- Скажу в следующий раз.
- А сейчас не можешь?
- Нет. Это сложно. Отдыхай, собирайся с мыслями, надеюсь, результаты следствия
окажутся для тебя благоприятными.
- Да. Спасибо. Пока.
- Приветик, - сказал он; когда-то мы так здоровались и прощались в школе.
Я зашагал по извилистым улочкам этого города, который вырос здесь неведомо
когда и неведомо когда исчезнет, сметенный так называемым ветром истории.
Ветер истории, ветер космоса, ветер или ураган гиена Господня.
Мир вокруг был залит горячим красным светом, а меня пробирала дрожь. Вернуться
домой. Значит, в ту комнату, где это случилось. Но ведь я не могу там
ночевать, я уже не сумею там жить. Хорошо бы дом сгорел дотла прежде,
чем я до него дойду. Ее, наверное, давно унесли. Но ведь осталась смерть.
И частица ее души, если душа существует. Она знает, что я не виноват,
нисколько не виноват. Что происходило с того момента, когда я оставил
ее спящей, с белой грудью, клонящейся к полу, до страшной минуты появления
полиции. Помню, что занавески не были задернуты и уличный фонарь освещал
нашу пьяную возню на грани эротики и тягостного полусна. Но когда я встал,
чтобы впустить полицейских, окна были затянуты шторами. Кто их закрыл
в лунатической летаргии. Я или она.
Меня передернуло. Огромные окна универмага пылали багровым заревом. Кончался
день - как в кошмарном сне или хмельном забытье. В ее красоте было что-то
зловещее. Почему именно меня она высмотрела в этой веселой и скучной компании,
меня, с моим разладившимся механизмом жизненных импульсов. Она, эта роковая
незнакомка, неизвестная молодая женщина, зловещая варшавская сирена
На кирпичной стене современного здания - мемориальная доска: здесь во
время последней войны было расстреляно несколько десятков заложников.
Красная лампочка в фонаре. Вечный электрический огонек нашей ненадежной
памяти. А над доской огромная надпись черной краской из пульверизатора:
"Славянский Собор". А дальше на столбах, на стенах, на балконах
- плакаты, рекламирующие индийских философов и российских знахарей. Мир
кишит целителями душ и врачевателями тел.
Перед моим домом по опустевшей к этому времени улочке носились дети -
на досках, на роликах, на велосипедах. Как ласточки, вылетевшие перед
наступлением ночи из гнезд.
В туннеле подворотни стоял пожилой мужчина в белой рубашке и коричневых
брюках. Я давно знал его в лицо. Он жил в одном из многочисленных подъездов
нашего дома. Я подозревал, что этот тип служил в органах безопасности,
поскольку при случайных встречах он неизменно сверлил меня злым взглядом,
таившим неясную угрозу.
- Отпустили, - сказал он, и это были первые слова, которые я услыхал от
него в жизни, в жизни большого варшавского дома.
- Да, отпустили.
- Я приглядывал за вашей квартирой. Пойдемте, надо сорвать печати. Буду
свидетелем.
Мы наискосок пересекли двор, загроможденный трубами, обломками стен, разбитыми
раковинами и унитазами.
В одной из квартир сантехники долбили стену. Из открытых окон летела вниз
белая известковая пыль. Все старухи, сидевшие у подъездов на остатках
скамеек, все эти опирающиеся на палки и костыли ведьмы, бдительно подняв
головы, уставились на нас, как на патруль особого назначения, строевым
шагом направляющийся на исполнение важного служебного задания.
- Знаете, это я вас увидел на рассвете,- сказал мой спутник. У него были
кудрявые рыжие, чуть осветленные сединой волосы, точно ореолом окружавшие
пухлое, но отнюдь не добродушное лицо. В детстве он был, вероятно, похож
на ангелочка, некрасивого и злобного ангелочка. - Услышал, как кто-то
грохнулся на тротуар. Встал с кровати и подошел к окну. То ли вы ее поднимали
с земли, то ли она вас. Ух, здорово поддатые были. Оба.
- Я, пожалуй, уеду из этого дома. Но куда податься? - тихо простонал я.
- Вот именно. Сейчас капитализм, на капризы деньги нужны.
Мы поднимались по лестнице, по моей лестнице, знакомой с незапамятных
времен. Таинственный сосед, которого я всегда боялся, пыхтел рядом очень
по-человечески и понятно.
- Это вы позвонили в полицию?
Он пропустил мой вопрос мимо ушей. Где-то под крышей, на седьмом или восьмом
этаже, работала дрель. Кто-то из жильцов собирался открыть частное предприятие
- посредническую контору или фабрику по производству зубочисток.
- Я всегда думал, что на пенсии отосплюсь за целую жизнь. И нате вам:
теперь по ночам глаз не могу сомкнуть. Постоим, я передохну. - Громко
сопя, он остановился на площадке между этажами.
- Честно говоря, вы мне раньше не очень-то нравились. Смотрели так, точно
убить хотели взглядом.
- Не буду скрывать, вы у нас не вызывали доверия. Подозрительные личности
к вам ходили, наверняка вы якшались с оппозицией, а мы тогда спуску не
давали. Кто знал, что так получится. Все наши труды кошке под хвост.
- Чьи?
Он заколебался и посмотрел в окно, за которым нежничали наши библейские
голубки.
- Сами знаете,- произнес заговорщически. - Сейчас другое время, незачем
ворошить былое.
- Вы не жалуетесь?
- Я никогда не жалуюсь. Пирог, оставшийся от социализма, мы аккуратно
порезали, и каждый получил свой кусок. Дети у меня устроены, все, доложу
я вам, фабриканты или банкиры.
Мы тяжело потопали наверх; идти уже оставалось немного. Моя дверь была
крест-накрест перечеркнута коричневыми бумажными лентами с синими печатями.
- У вас есть ключи?
- Есть.
- Давайте сюда. - Ловко содрав печати, он отпер дверь и вернул мне ключи.
- Желаю успеха на новом пути. Не бойтесь. Ее увезли сразу после вас.
Я сунул ключи в карман, где лежал бумажник, выданный мне при освобождении.
Преодолевая страх, захлопнул дверь перед носом соседа, который не спешил
уходить.
Глядя прямо перед собой, затаив дыхание, я чуть ли не на цыпочках вошел
в свою комнату. Занавески были раздвинуты, солнце уже лежало на крыше
с нашлепками слуховых окон, похожими на сгорбленные фигуры людей, невесть
чего ищущих под небом. Красный закат.
К ветру, подумал я. Но какая мне разница - будет завтра ветер или не будет.
Резко обернувшись я посмотрел на кушетку. Она была пуста. Сверху лежал
клетчатый плед, свешиваясь одним концом на пол. Вся мебель была переставлена,
картины на стенах перекосились, воздух пропитан чужим запахом табака.
Я распахнул окно и посмотрел на нашу улицу. Матери звали домой детей,
с грохотом раскатывающих па досках и самокатах. Голые деревья замерли
в ожидании ночи. В открытой телефонной будке болталась на шнуре трубка,
которую кто-то поленился повесить. Я вынул из кармана потертый распоровшийся
бумажник. Не мой, подумал. Пускай лежит. И положил на стол.
Потом сел на незастланную кровать. Солнце уже скрылось. Осталась только
огромная полоса красного неба Когда-то я знал, отчего вечерами краснеет
небо и увеличивается солнечный диск.
Почему-то я побоялся принять душ. Только, раздевшись до пояса, тщательно
умылся, поглядывая в сторону комнаты, где царила сонная неподвижность.
Опять сел на кровать, разворошенную полицейскими. Что делать дальше. Ничего,
ждать ночи. Сантехники в соседнем подъезде все еще долбили стену. Ремонт.
Капитальный ремонт после неудавшегося эксперимента. А, не важно. Кто так
говорит. Не важно.
Надо попытаться уснуть. Другого выхода нет. Я лег лицом к стене. И все
равно спиной ощущал присутствие этой кушетки, которая тыщу лет стояла
на своем месте, безымянная, ничья, возможно, даже ненужная в этой квартире.
А теперь вдруг стала чем-то, а скорее, быть может, кем-то. Неожиданно
обрела пугающее лицо. Я не мог, не в состоянии был не смотреть на нее,
не коситься в ее сторону, не проверять, так ли уж она неподвижна. Перевернулся
на другой бок и теперь видел ее, дремлющую в розовом, а вернее, кирпичном
полумраке, и видел выцветшую черноту соседней комнаты, бывшего гнездышка
моей жены, которая год за годом от меня отдалялась, а я отдалялся от нее,
хотя мы жили под одной крышей, ели одно и то же на завтрак и на ужин,
вместе оплачивали счета, стирали семейное белье, горевали над судьбой
ребенка-инвалида, чья неполноценность не была заметна, но существовала,
как постоянная угроза жизни. Жена уехала с сыном за океан, и когда мы
нежно прощались, оба знали, что, если представится возможность, она останется
в том далеком краю, останется навсегда, и это будет лучше для нее, для
меня и, пожалуй, даже для мальчика. Мы уже исчерпали весь внутренний запас,
данный нам для совместного употребления. В нас уже угас тот огонь, который
когда-то казался пожаром, его место занял пепел обыденности.
Нет. Не могу. Не дает мне покоя эта кушетка. Я не в силах удержать взгляд,
который со злобным упорством ежеминутно возвращается, ежесекундно подкрадывается
к этому невзрачному и враждебному предмету. Она еще здесь, незнакомая
девушка с редким именем Вера. Над кушеткой еще витает ее неизрасходованная
энергия, возможно, ее оборвавшаяся мысль, внезапно рухнувшие надежды,
неосознанное отчаяние. Она ведь стонала во сне, борясь с памятью, с неизвестным
мне прошлым или дурными предчувствиями.
Я не могу поверить, что это произошло тут, на расстоянии вытянутой руки,
что это случилось во время моего недолгого отсутствия, пока я барахтался
в проклятой трясине полусна, полуяви. Но - случилось. Где-то здесь затихает
ее шепот, замирает дыхание, остывает тепло и выцветает стройная белизна
ее объятого сном тела, стирается темнотой идеально округлая, поражающая
своей безукоризненностью нагая беззащитная грудь, склоненная ко мне, мучимому
внезапно вспыхнувшим вожделением и предощущением плохого конца.
Все-таки я встал и передвинул кушетку. Заскрипели ее хилые ножки, и я
увидел на полу светлые пятна не натертого пола. Отдуваясь, вернулся на
свою кровать. Так будет лучше.
Однако лучше не стало. Любили ли меня в жизни. Что значит быть любимым.
Может, чья-то любовь спасла меня от каких-то неприятностей или катастроф.
Да, люди меня любили. Вначале больше, потом меньше. Я был любим, но не
избежал краха.
Правильнее всего было бы убрать эту роковую кушетку. Запихнуть в другую
комнату, склад прошлого, кладовую минувшего.
Я перетащил кушетку в комнату жены и бросил посередине. Хотел закрыть
дверь, но раздумал. Пусть остается открытой. По крайней мере буду знать,
что там происходит, если вообще в комнате, где обитают ночные призраки,
может что-то происходить.
Видимо, я все же заснул, потому что меня разбудили пугающе громкие выстрелы,
точно снова была война. Я подбежал к окну, но уже все стихло. Где-то на
поперечной улице зафырчал и смолк мотор проехавшего автомобиля.
Я открыл балконную дверь, испятнанную непросохшими каплями дождя. Внизу
пустая улица и спящие на тротуарах машины. В окне дома напротив мерцает
мертвенно-зеленый экран телевизора. Какой-то полуночник глушит бессонницу.
И тут я увидел возле нашей подворотни мужчину. Того самого кудрявого пенсионера,
которого я столько лет ненавидел.
- Кто стрелял? - спросил я.
Он поднял голову, вглядываясь в мою перегнувшуюся через перила балкона
фигуру.
- Мафии между собой разбираются. Небось русская с чеченской или итальянская
с немецкой. Все у нас пошло наперекосяк Знаете, мне иногда кажется, что
здесь, в центре страны, торчит верхушка, кончик, острие невидимой оси.
Возможно, вдоль нес распространяется какая-то еще не опознанная энергия.
Другой конец вылезает где-нибудь в Тихом океане, и там рыбы сходят с ума,
море встает на дыбы, а из воздуха улетучился кислород. Только никто об
этом не знает - кому охота совать туда нос. А у нас результаты давно уже
налицо. Мы живем в воронке. В чудовищной центрифуге. Неудивительно, что
у людей мозги набекрень, жизнь ненормальная и история свихнулась. Может,
уже кому-то известно об этой польской аномалии, но все помалкивают, чтобы
не вызывать паники. А те, кому надо сводить счеты, предпочитают заниматься
этим здесь - все равно тут уже ничего не вызреет. Ни социализм, ни капитализм,
ни то, что родится в будущем.
- Возможно, вы отчасти правы, но мне не до того, мне бы со своей бедой
разобраться.
- Вам все сойдет с рук, можете мне поверить. Сейчас и полиция сбрендила.
А у меня есть для нас предложение. - Он подошел поближе к балкону, понизил
голос, словно собираясь поделиться каким-то секретом.- Я организую в нашем
доме Дворовый Театр Абсурда. Что вы на это скажете?
- Ничего. Странновато, правда.
- А знаете, какой будет первый спектакль?
- Нет. Откуда мне знать.
- "Истинный конец света".
- Впервые слышу про такую пьесу.
- А я ее сам сочинил. Над нами висит истинный конец света. Повисит, а
потом втихаря опустится, как туман.
- Вы верите в Бога?
Кудрявый даже охнул от изумления:
- Чего-чего? И придет же такое на ум! Вы небось еще в шоке. Раньше я считал,
что Бога нет. А сейчас, на старости лет, когда по ночам не спится, иной
раз под утро накатит страх, и начинаешь думать: а вдруг Бог есть? Но все
равно, ту жизнь, что прожил, я уже не изменю.
- И я не изменю, - шепнул я самому себе, но он, видно, услышал.
- Вам-то чего менять? По-вашему вышло. А я что могу сказать? - и, опечалившись,
замолчал. Но быстро себя утешил: - Мне грех жаловаться. Дети устроены,
я тоже живу не тужу. Работа, правда, вся пошла насмарку. Знаете, для меня
работа была как наркотик.
- Вы людей мучили.
Он там, внизу, задохнулся от негодования и чуть не бегом бросился к подворотне.
Однако остановился, вернулся под балкон, поднял казавшуюся странно красной
в свете нашего фонаря руку и словно бы через силу сдавленным голосом произнес:
- Я хотел, чтобы люди стали лучше, - потом вздохнул и махнул высоко поднятой
рукой. - Не получилось. Натуру не переделаешь.
Небо над крышами с правой стороны медленно светлело. Из глубины улицы
прилетел ветер и зашуршал валяющимся в водосточной канаве обрывком транспаранта.
Город с тяжелым вздохом просыпался. Кто это сказал. Наверное, Достоевский.
Если Бога нет, все позволено. Ну да, ну да. Но если все позволено, значит
ли это, что Бога нет?
Слава тебе, верховное существо, слава тебе, высочайший разум, слава тебе,
высочайшее чувство.
Слава всему тому в тебе, чего мы не знаем и не в состоянии вообразить.
Мы боимся тебя, пугаем тобой и потому смиренно чтим. Наша любовь неискренна
и корыстна. Она крепнет, когда мы в беде, угасает, когда добиваемся успеха.
Мы придумали тебя по своему образу и подобию. Наделили чертами, какие
у наших ближних надо еще поискать. И потому вообразили, что тебя можно
купить красивыми словами, лицемерной покорностью, притворной лестью.
Мы прекрасно знаем, что сделать ты для нас ничего не можешь или не хочешь,
и всякий наш провал, как и всякая удача,- дело его величества случая или
твоих безжалостных правил.
Некоторые из нас подражают твоей тени, твоему призраку, твоему изображению
в кривом зеркале нашего сознания. Эти третируют ближних, унижают, посылают
на смерть. Другие вместо тебя и для тебя составили своды законов, этические
и моральные кодексы, о которых ты, возможно, никогда не узнаешь.
За твоей спиной, но с твоим именем на устах мы губим планету, на которой
оказались невольно и неосознанно, а заодно калечим себя и себе подобных,
созданных из загадочным образом оживленной материи.
И случилось самое худшее. Жалкие и ничтожные химические процессы, которые
в нас происходят, хилые микротоки, которые мы в своем прозябании возбуждаем,
породили нечто, чего мы не умеем ни описать, ни объяснить и что называем
сознанием. Это сознание, будучи началом нашего освобождения, постепенно
становится проклятием. Оно раздувается, как воздушный шар, справиться
с которым нам не под силу, и, как стратостат, увлекает нас в глубины бесконечности
- в твое орлиное гнездо на вершинах неведомого.
Наш дух прикован к нескольким ведрам воды с растворенной в ней щепоткой
простейших элементов. Но что будет, когда он оторвется от этого балласта,
к которому ты нас привязал, а может быть, и не ты, а опрометчиво запущенные
тобой механизмы? Что будет, когда мы появимся под тобой, рядом с тобой,
над тобой, свободные от законов физики, природы или твоего промысла, разбухающие,
разрастающиеся в геометрической, а то и еще более устрашающей прогрессии?
Что будет, если ты окажешься в новой бесконечности, заполненной нашими
законами, нашими метаниями и нашим голодом?
Я услышал телефонный звонок, и это меня поразило. Я забыл, что дома есть
телефон. Много дней он молчал, и сегодня молчал, будто из уважения к бессмысленному
трагизму, затаившемуся во всех углах квартиры. Мне было страшно. Страшно
заходить в кухню, в ванную и особенно в комнатку сына. Телефон прозвонил
несколько раз с грубой назойливостью и умолк. Я попытался внушить себе,
что это лишь злая шутка воображения. Ведь я нередко просыпался среди ночи,
уверенный, что слышу резкий, отчетливый телефонный звонок.
За окном бушевало преждевременное лето. Солнце, запутавшееся в голых ветвях
деревьев, светило, как в июле. Обескураженные галки, а может, грачи нервно
носились над домами. Из-за спины Дворца выглядывали обрывки белых, подбитых
голубизной облачков. И я вдруг подумал, что уже который год не вижу ворон.
Не вижу птиц моего детства. Что случилось с воронами.
И тут опять зазвонил телефон. У наших варшавских телефонов своеобразный
норов. Часто звякнут разок и смолкнут. Два звонка тоже не гарантируют
соединения. Я напряженно уставился на старомодный аппарат из черного эбонита
с тяжелым, как гиря, механизмом. Когда-то мне нравился его голос, обещающий
что-то неожиданное, может быть, приятную новость. Теперь я боюсь телефонных
звонков. А уж сегодня тем более.
Сглотнув горьковатую слюну, я жду с бьющимся сердцем. Да, телефон зазвонил
в третий раз. Надо взять трубку. Незачем оттягивать неизбежное. Лучше
сразу узнать, что меня ждет.
Я очень медленно поднимаю трубку, не спешу с ответом и слышу чириканье
птиц, шуршанье автомобильных шин, далекие невнятные голоса.
- Алло, - говорю я хрипло.
- Это вы?
Вопрос меня удивляет, сбивает с толку. Я молюсь и душе, чтобы можно было
побыстрее повесить трубку.
- Да, я. А кто говорит? Выслушиваю долгую тревожную тишину,
наполненную неразборчивым бормотаньем города.
- Я, - наконец отзывается голос в трубке, и лишь теперь до меня доходит,
что голос принадлежит женщине. По-видимому, молодой.
- Что значит "я", простите? - Я осмеливаюсь говорить агрессивно,
а в моей бедной больной голове проносятся обрывки тревожных мыслей, недобрых
предчувствий и парализующих страхов.
- Отложите трубку и выгляните в окно. Я звоню из автомата.
Оцепенев, я кладу трубку на стол, за которым обычно работаю, откладываю
эту обросшую пылью трубку и на негнущихся ногах иду к окну. Действительно,
в стеклянной телефонной будке, установленной среди деревьев, на которых
едва набухли почки, в этом пронизанном солнечными лучами аквариуме с зелеными
ребрами стоит спиной ко мне женщина, прижимая трубку к закрывающей ухо
прядке темных волос. Одета эта женщина по моде моей молодости. Я ясно
вижу темные туфли, догадываюсь о существовании чулок, замечаю изящный
приталенный костюмчик, сумочку под мышкой, а волосы, волосы, которые я
откуда-то помню, венчает маленькая шляпка. Наверное, с вуалеткой, потрясенный,
думаю я. Теперь так никто не одевается. Так давным-давно одевались мои
девушки. Меня, кажется, сейчас хватит удар. Что все это значит. Что за
лавина камней пришла в движение вчера или позавчера.
Чуть живой, я возвращаюсь к телефону, пытаюсь взять трубку, но она выпадает
у меня из рук. Несколько секунд я вожусь с нею и со шнуром, который извивается,
как змея.
- Да. Я вас видел, - выдавливаю я сквозь пересохшее горло.
- Можете на минутку ко мне спуститься? Я хочу спросить, зачем спускаться,
но меня
одолевает робость. Наконец, справившись с собой, я нерешительно говорю:
- Хорошо. Через десять минут спущусь. Потом думаю: зачем тянуть. Лишние
десять
минут нервотрепки.
- Уже иду, - поправляюсь я.
Хватаю пиджак, но не могу попасть в рукава, слышу, как трещит подкладка,
краем глаза кошусь в окно. Она уже повесила трубку, но не оборачивается,
я вижу ее узкие плечи, плотно обтянутые серой, а может, голубоватой тканью
немодного костюма.
Я опрометью сбежал вниз по лестнице. Во дворе меня попытался задержать
сосед-пенсионер. Мы много лет не признавали друг друга, и вдруг сейчас
ему понадобилось столько мне рассказать, столько заманчивых предложений
сделать.
Неучтиво оттолкнув соседа, я вышел на улицу. Поежился от холода. Она все
еще стояла в будке, склонив голову, словно собиралась с мыслями или старалась
что-то припомнить. Я замедлил шаг. Какая-то собачонка в стеганом жилете
затявкала на меня, норовя вцепиться зубами в штанину. Я шел, неуклюже
дрыгая правой ногой, глядя на изящную, как старинный, забытый музыкальный
инструмент, спину, шел, преследуемый настырной собачонкой, которая невесть
почему на меня взъелась, приближался к телефонной будке, лихорадочно гадая,
что меня ждет, что еще на меня свалится, что потрясет в эту предвесеннюю
пору, так много обещающую, если верить гороскопу из бульварной газетки
или передаче для домохозяек. Солнце опередило календарь. Греет мертвую
землю.
И тут она медленно повернулась. Я остолбенел. Это была Вера Карновская.
- Добрый день,- сказала она, сдержанно улыбнувшись.
Я застыл с разинутым ртом. Собачонка, вдруг потеряв ко мне интерес, убежала.
Откуда-то издалека доносились унылые восклицания демонстрантов.
- Добрый день, - повторила она.
У меня упало сердце. Она была на кого-то похожа, на какую-то девочку из
моего детства или ранней юности. У нее были пышные темные волосы, темнее,
чем тогда, два или три дня назад, и вовсе не блестящие, а скорее матовые,
будто подернутые дымкой, и глаза цвета перелесок, которые росли в лесах
моей молодости, глаза до того яркие, что во мне вспыхнул смутный, смешанный
с нежностью страх. Когда-то, очень давно, я такой представлял себе свою
будущую жену.
- Вы живы, - прошептал я.
- Да. Конечно. Жива.
Несколько ночей назад она была современной, вызывающей, развязной девицей,
с непривычной одеждой которой я не мог справиться, а сейчас стояла передо
мной преобразившаяся, словно вернувшаяся из дальних странствий, из былых
времен, которые мне иногда снятся.
- Простите. Последние дни у меня были очень тяжелые,- тихо сказал я и
невольно коснулся лба с засохшим струпом.
- Да. Я знаю.
Та ночь не оставила на ней никаких следов. Она была свежа и элегантна.
Мне почудилось, будто слабое дуновение еще не проснувшегося ветерка принесло
от нее запах каких-то экзотических трав, запах, усугубивший мою тревогу.
Сейчас, днем, ее красота, подчеркнутая шикарным старомодным нарядом, чересчур
слащава, подумал я. Вот и хорошо. Неважно почему, но так, безусловно,
лучше. Лучше для меня.
Она посмотрела на мой балкон, откуда высовывался красный носик забытой
лейки.
- У вас найдется немного времени?
- Да. У меня много времени.
Опять меня начал бить озноб. Наверно, подскочила температура. И вдруг
захотелось исчезнуть, провалиться сквозь землю, умереть на несколько часов
или дней, но одновременно внутри всколыхнулось какое-то неприличное любопытство,
какое-то рискованное желание броситься очертя голову вперед, в омут солнечного
дня нежданной весны.
- Пройдемся? - спросила она.
- С удовольствием,- пробормотал я, не зная, чего мне больше хочется: убежать
или остаться на этой улочке, среди голых деревьев.
По Новому Святу со стороны Краковского Пшедместья валила нестройная толпа
демонстрантов; другая манифестация приближалась от площади Де Голля. Будет
драка, подумал я. В моей жизни было много женщин. В том смысле, что я
многих женщин встречал, знакомился, проходил мимо. Иногда ненадолго влюблялся,
а потом удивлялся сам себе, иногда вынужден был деликатно обороняться
от навязываемого мне чувства, а случалось, заводил долгие изощренные романы,
которые заканчивались ничем, мимолетным поцелуем, внезапной вспышкой вожделения
на танцплощадке или сентиментальным прощанием на вокзале. Собственно,
я исчерпал все варианты и нюансы игры, которую мы называем любовью или
флиртом. А если что-то обрывалось на середине, доводил до конца в своем
воображении бесконечно длинными ночами на рубеже осени и зимы, ночами,
заполненными бессонницей, призраками и сожалением о том, чего не случилось
и уже не случится никогда.
Мы оказались в полукруглом скверике, где умирало несколько голых деревьев.
Молча сели на сломанную скамейку, вокруг которой валялись погнутые банки
из-под пива. Она положила сумочку на колени, и я увидел ее запястье, кисть
руки, нежную и беззащитную, как у ребенка. Эта рука тоже напомнила мне
о чем-то трогательном.
Я не знал, что сказать, и боялся открыть рот. Неприятное чувство, оставшееся
от той ночи, может быть отвращение или стыд, мешало начать разговор.
- Ну и что? - спросила она со снисходительной усмешкой.
- Ну и ничего.
Боже, как хорошо, что в ту ночь ничего больше не произошло, что я только
перетащил ее на эту роковую кушетку и попрощался взглядом, запомнив лишь
пугающе округлую, ошеломительно прекрасную белую грудь. Я покосился украдкой
в сторону молодой женщины, сидящей рядом со мной на обломках парковой
скамейки. Она смотрела на край обрыва, окаймленный зарослями безлистных
кустов, на белый лабиринт монастырских строений под ним, на неряшливое
нагромождение крыш и блестящую, как ртуть, полоску воды у бурого горизонта.
Не стоит в это влезать, подумал я. Возможно, эгоцентризм заключается в
притуплении слуха, ослаблении зрения, замедлении рефлексов. Но при этом
содержимое черепной коробки разбухает, размягчается, расщепляется на волокна
сверхчувствительности. Нет, игра не стоит свеч.
- Простите, - сказал я.
- За что?
- За все. За то, что было и прошло.
- Тогда и вы меня простите.
- Забудем и начнем сначала.
Она посмотрела на меня - когда-то у женщин были такие глаза. Да, это перелески,
мелкие ярко-синие цветочки, ненадолго расцветающие ранней весной над сверкающими
ручьями. И я подумал, что много лет тосковал по этим глазам.
- Может, не все стоит забывать? - немного погодя спросила она.
- Да. Пожалуй, не все.
Что она помнит из долгих часов амока, который мы пережили. Возможно, у
нее от того вечера остались более приятные воспоминания. Но хорошо, что
она есть, что беспечно сидит на жердочке, которая когда-то была скамейкой.
Я ощутил внезапную благодарность, и мне захотелось коснуться ее маленькой,
почти детской руки на синей, а может быть, черной сумочке с позолоченной
цепочкой. Она угадала мое желание, улыбнулась с немым вопросом в глазах.
По другой стороне овражка, ведущего к заброшенному монастырю, овражка,
где лежал перевернутый вверх дном скелет легкового автомобиля, по краю
крутого холма, где когда-то был парк, шагала вразвалочку Анаис, прижимая
к себе пестрый узел, из которого свисали разноцветные тряпки. Вероятно,
она увидела внизу, на крыше монастыря, черный крест, так как внезапно
остановилась и принялась истово креститься.
- Я вас давно знаю, - неожиданно сказала Вера.
- Откуда вы меня можете знать? - встревожился я.
- Встречаю на Новом Святе, на Краковском Пшедместье. У вас всегда такое
лицо, будто вы спешите по очень важному делу или собираетесь совершить
великое открытие.
- Я просто много хожу. Всю жизнь иду, хотя фактически стою на месте.
- Не надо ничего бояться.
- А с чего вы взяли, что я боюсь?
- У вас такой растерянный, даже немного испуганный взгляд.
- Это от близорукости.
- Мне захотелось увидеть вас днем.
- Ну и что?
- Ну и ничего.
Да, мы с ней когда-то купались в темной реке около шлюзовых затворов,
за которыми гудела и бурлила вода, падая по цементному стоку в каменистое
русло, стиснутое с обеих сторон песчаными обрывами, добела раскаленными
августовским солнцем. Мне было лет четырнадцать или пятнадцать, и в голове
страшно шумело, шумело и стучало от какого-то неведомого прежде волнения,
когда я кружил около нее, плескался, нырял - лишь затем, чтобы увидеть
ослепительно белый краешек груди, глотнуть холодной, пахнущей лесом воды,
которая касалась ее губ.
- Нехорошо. Случится что-то нехорошее, - шепнул я.
- Простите, не поняла.
- Я говорю сам с собой. Иногда.
- Когда волнуетесь?
- Да. Пожалуй.
- Может быть, я навязываюсь?
- Ну что вы, - горячо возразил я.
Она навязывается, подумал с негодованием. Такая красота, очарование и
таинственность. Девушка из моей юности, заблудившаяся в канун конца света.
Настоящего конца. Каждое поколение ждет конца света. Что-то в этом есть.
Или, по крайней мере, должно быть.
- И все-таки вы боитесь.
- Чего мне бояться?
- Это из-за чувства вины.
Меня опять залихорадило. На одном из деревьев под нами расселись сотни
воробьев. Их пронзительное чириканье было похоже на жужжанье большого
трансформатора. Что она имеет в виду. О какой вине говорит. Чем это кончится.
И все же мне хотелось, чтобы она сидела тут со мной, согреваемая прозрачным
солнцем нежданно нагрянувшей весны, чтобы не уходила, чтобы не растворилась
в унылой повседневности.
- Может быть, вы психолог?
Она вдруг рассмеялась, весело и непринужденно:
- Не угадали. Я художница. Делаю картины из старых благородных тряпок.
- Я откуда-то помню вашу фамилию.
- Я тоже этим страдаю. Мне кажется, будто я все уже откуда-то знаю.
Чересчур много, подумал я. Чересчур много разом предлагает мне эта женщина.
Тогда она мне показалась совсем еще девочкой. Теперь я вижу, что это молодая
женщина. И она видит, что я боюсь. Опасаюсь вылезти из своей раковины
на дневной свет.
Да, мы встретились во время войны. Она приехала к нам в отряд на мужском
велосипеде. На ней было цветастое платье, какие тогда носили девушки,
на ногах туфли на деревянной подошве, а по спине вилась толстая темная
коса. Я запомнил цвет ее глаз, потому что рядом, вокруг, везде, на каждом
шагу в лесу были озера, пруды, ручьи перелесок. Возможно, в тот раз я
и обратил на нее внимание, хотя она, окруженная партизанскими командирами,
лихими сердцеедами, вряд ли меня заметила.
- Знаете, мне хочется вас обнять.
- О, это уже что-то новое, - засмеялась она, озарив меня синевой своих
глаз.
Откуда на этом жалком свете такая кожа. Откуда такие ресницы, такой свежий
рот. Легкомысленная расточительность скаредной природы. Поразительный
феномен в потопе случайностей.
- Вы не против, чтобы я изредка вам звонила?
- Нет, конечно. Буду ждать.
- Без всяких обязательств. Может, позвоню, а может, и нет.
Да, мы познакомились с ней после войны. Она стояла на лесах у стены костела
и шпателем соскребала что-то с изъязвленной поверхности. А потом этот
шпатель упал на землю, и я его поднял, взобрался по лестнице и подал девушке
с лесными глазами, которая была студенткой, обучалась не то истории искусств,
не то живописи или прикладной графике. Она тогда что-то дружески мне сказала,
и я ответил шуткой, а сам подумал: как жаль, что я ухожу, хотя мне не
хочется уходить, как жаль, что нельзя остаться с ней навсегда вопреки
всем и всему.
- Пожалуйста, не вставайте,- сказал я, предупреждая ее намерение.
- Хотите, чтобы я не уходила?
- Да. Очень хочу.
Она как-то печально улыбнулась и вдруг показалась мне совершенно другой,
обремененной зловещей тайной или роковым предназначением.
Между тем из-за деревьев вынырнула Анаис и направилась к нам с натужно
приветливой улыбкой. Сегодня вместо шляпы она нацепила какой-то восточный
тюрбан. Высохшее лицо с вертикальными, пугающе длинными морщинами было
обсыпано кошмарной коричневой пудрой. На ходу Анаис нервно поправляла
вылезающие из узла мятые бумаги и драные тряпки.
- Здравствуйте,- сладко пропела она.- Добрый день. Позвольте угостить
вас сигаретой.
- Добрый день. Спасибо, мы не курим,- не скрывая удивления, ответила Вера.
- Жа-а-ль, - протянула Анаис- Я иду в монастырь. Туда, вниз. - Рукой с
окурком она, как балерина, описала полукруг, сверля меня многозначительным
взглядом.
И пошла, но как бы нехотя. Останавливалась, пятилась, безуспешно раскуривала
погасшую сигарету. Откуда-то прилетели голуби. Хлопая крыльями, садились
рядом с ней в надежде на угощенье.
- Это муза павшего режима. Призрак минувшей эпохи.
- Вы ее знаете?
- Да. Познакомились в комиссариате. Где ее только не встретишь. На митингах,
в костеле, в участке. И всюду наводит страх на людей. Наше общее угрызение
совести.
Позади нас, в музыкальной школе, раздались звуки рояля. Кто-то разучивал
сонату, которую я помнил с давних времен.
- Бедная,- шепнула Вера.
- Все мы бедные. Я здоров, но тяжело болен. Страдаю атрофией той неизвестной
железы, которая заставляет совершать привычные движения, включаться в
будничную суету, велит по утрам вставать, бриться и выходить из дому,
чтобы в |